Семья у меня ничем не примечательная. Мой отец умер, когда мне было три года. Я его практически не помню, а маман и фотографий толком не оставила хороших. На одной отец стоит со своим другом в Москве, возле здания своего Инженерно-технического института – тоже высокий и с черными густыми волосами, как у меня, без шапки, в модном тогда пальто, хотя видно, что зима, и они очень довольные, улыбаются. Только у моего отца лицо не в оспинах, как у меня. Бабаня говорит, что оспины – это у меня от деда; он был алкоголик и умер в больнице – это я сам в детстве видел и более-менее помню.
На другой фотографии отец стоит с маман на крыльце нашего деревенского дома и держит меня, еще грудного, на руках. Это, маман рассказывала, когда я родился, они отвезли меня в деревню показать Бабане, которая тогда еще могла там жить – одна, в смысле, без присмотра. Отец стоит, держит меня на руках, а сам в какой-то простой белой рубахе, радостный, а маман по привычке губы сжала: она никогда не любила деревню, и с тех пор была там, наверное, всего пару раз. С этого приезда в деревню она запомнила только то, что постирала там в воскресенье, а ей Бабаня говорила не стирай в воскресенье, и на следующий день я заболел – корью какой-то или ветрянкой. Бабаня за это единственный раз в жизни сказала на маман матом, отняла меня, но маман опять отняла меня, и тоже заругалась матом, и повезла меня сама в город, больницу, а у самой зубы от страха стучали. С тех пор маман моя по воскресеньям не стирает, и мне не разрешает, но я у себя, в подвале, все равно, когда надо, стираю.
На третьей фотографии сразу и не поймешь, где отец и где маман: они там все молодые, туристы, в таких майках с надписью «Теннис», с рюкзаками, где-то в горах. Молодые девушки и мужчины, а маман – хоть и молодая, красивая, с длинными волосами, как все девушки, – опять не улыбается. Маман говорит, что отец всегда был блядуном, в нем это было неистребимо, несмотря на то что внешне он тоже был очень высокий, тощий и нескладный, как я. Насколько я понял из отрывочных мамановых слов, они уже успели развестись перед его смертью.
Хоть я и прожил первые тридцать четыре года своей жизни в нашей с маман четырехкомнатной городской квартире, но из детства городских воспоминаний у меня почему-то мало. Квартира у нас такая большая – это из-за мамановых махинаций на работе. Она всю жизнь проработала сначала простым бухгалтером, а потом главбухом в самом крупном в нашем городе строительном управлении, и благодаря каким-то многолетним комбинациям смогла получить четырехкомнатную, хотя прописаны там были только живой еще тогда отец, маман со мной и Бабаню до кучи вписали. Помню, в детстве, когда пацаны заходили за мной гулять, они завидовали, что у меня есть своя собственная маленькая комната. «Если у тебя все стены снести, здесь можно в футбол играть», – говорили они. Ага, зато они по три часа каждую субботу ее не пылесосили в детстве, как я… Хотя что я говорю – я ее все 34 года пылесосил, пока в подвал свой не переехал. Но об этом я потом.
Из детства я до сих пор помню, как мы жили с Бабаней в деревне. На самом деле ее зовут Анна – Анна Александровна Колоскова, – но она для меня в детстве, понятно, сразу превратилась из бабы Ани в Бабаню. Я ее до сих пор так называю. Ее все так стали называть после меня, даже маман. Только если я ее ласково зову, то у маман это получается как-то свысока, как какого-то мелкого домового: «Бабаня». Бабаня сейчас и правда превратилась в какого-то почти бестелесого, маленького, седенького, вечно улыбающегося, тихо шаркающего домового.
А когда я еще только родился, Бабаня была крепка. Черные курчавые волосы, маленькая такая, везде пролезет, всех достанет. Она до сих пор любит мне рассказывать, что, когда я родился, она подошла к моей люльке, взяла меня на руки, осмотрела всего и говорит так уверенно другой моей бабке:
– Это мой. Наша порода, колосковская.
Другой моей бабке особо без разницы было, она в Брянске жила, за тридевять земель от нас.
В детстве Бабаня часто путала и по привычке называла меня Олежек, как отца. Для нее, я так понимаю, особой разницы между нами не было: были у нее в жизни всего два любимых существа, два сыночка, за которых она готова была жизнь отдать. Я слышал, что когда отец умер, все думали, она с ума от горя сойдет, а она даже на похоронах не плакала, все меня держала и никто меня у нее отнять не мог. Я так понял, она каким-то бабьим чутьем допетрила, что я единственный, кто у нее остался, и если она сейчас даст выход своему горю, то я могу остаться без защиты. Единственное что, на десятый день после смерти отца ее частично парализовало, но она потихоньку оправилась и продолжала жить одна в деревне.