— Лапотков — сын уборщицы, коммунист… Дубровкин — сирота, рос в детдоме… Один агроном, другой зоотехник… Дипломы име…
Но волны гнева разбушевавшегося начальника продолжали клокотать. Доводы подчиненного, словно щепки разбитого суденышка, кружились в кипящем водовороте и пропадали в пучине. Когда прокатился девятый вал, Харин опомнился и решил вставить еще словечко:
— Поросенок…
— Что поросенок?! — загрохотал Лысогоров с новой силой. — Тоже сирота? Детдомовец?
— Я не то хотел сказать, Харитон Кузьмич, — робко оправдывался Харин. — Поросенок, говорят, попал на выставку случайно.
— Кто это «говорят»?
— Да все они, Лапотков и Дубровкин. Ферма колхоза «Пламя», сказывают, отстающая и представлена у нас по ошибке. «Система отбора, говорят, порочная».
— Стоп, Харин! Стоп, стоп, стоп! Система, значит?!. Ага! Так, так… Ну и толокно же ты, Харин, кутья! С этого и надо было начинать. Си-и-с-те-е-ма! — пропел Лысогоров.
Харин выпрямился, словно ярмо сбросив с плеч. Он хорошо понимал нрав своего начальника. Покричит, мол, а потом непременно отойдет и подкинет что-нибудь. На прошлой неделе шкурку на воротник подарил, к празднику ящик винограда подослал. Из павильона, конечно, но не в этом дело. Вообще с таким начальником ладить можно.
— Итак, Харин, — подытожил Лысогоров, — чем мы располагаем? Ошибкой, случайностью и, наконец, системой. Ты понимаешь меня? Ну, то-то! Остается самый пустяк — сесть и оформить.
— В выставком?
— Гм… Э-э… Катай поначалу в партком!
Неделю спустя партийный комитет выставки разбирал заявление Харина. Зеленая ученическая тетрадка была исписана от корки до корки. Слог заумный, доводы фантастические, у фактов не сходились концы с концами. Партком попытался перевести витиеватый язык автора на общедоступный. И вот о чем поведала ему зеленая тетрадь Льва Харина:
«Коммунисты Лапотков и Дубровкин саботируют советскую выставку. Они клевещут на колхозную систему. В насмешку над Выставкомом Лапотков и Дубровкин допустили к показу недостойного поросенка».
Эх и посмеялись же члены парткома над кляузой Харина! А потом сказали: «Баста!» И влепили автору склоки строгий выговор. С пометкой в карточке. Чтоб помнил подольше!
— Мазурик! — кипел Лысогоров, возвращаясь с заседания вместе с Хариным. — Приготовишка… Бурсак… Не сумел написать по-человечески!
Вечером Харитон Кузьмич «отошел» и пригласил Харина к себе на дачу. До полуночи сидели на веранде, пили кавказские вина, лакомились узбекскими фруктами. Между тостами, как бы ненароком, упоминали имена Лапоткова и Дубровкина.
Ободренный Харин снова взялся за перо. И на головы добрых людей посыпались новые кляузы. Факты нелепые, чудовищные. Но жалоба есть жалоба. Ее надобно разобрать, послушать тех, на кого она подана.
И опять то туда, то сюда вызывают Лапоткова и Дубровкина. Послушают, плюнут и выбросят грязную бумагу в мусорную корзину: «Клевета!»
А как же с Хариным? С Лысогоровым?
Пастушьи напевы
Образ пастуха всегда пленял воображение мастеров слова. Сколько вдохновенных строк посвятили ему поэты-лирики! Какие расчудесные песни звенели о нем за деревенской околицей!
Слагая свои звонкие песни, поэты имели в виду не лукояновского пастуха Михаила Даниловича Ефимова. Лукояновский пастух на лужок не выходит, во рожок не играет, а выговаривает не в пример своим воспетым коллегам.
…Было это в последний день масленицы. Природа настраивалась на весенний лад. За окном звенела капель, на верхушках старых берез гомонили грачи.
Председатель колхоза «Новый быт» Николай Снегирев вместе с кумом Ефремом ходили к Ясику Ступе на блины. Разумеется, к блинам и голавлю, которого Ясик добыл в проруби на Сенеже, нашлось по чарке сорокаградусной. Правду говоря, Снегиреву хотелось гусиных потрохов, на худой конец студня из поросячьих ножек. Но сегодня лакомиться таким блюдом вроде бы грешно. На то и масленица, чтоб угощаться блинами да янтарной ухой.
Вернулся Снегирев уже в сумерки. Сел на скамью, опрокинул перед собой табуретку, сунул ногу под перекладину и начал стаскивать сапоги. Табуретка елозит по полу, громыхает, а сапог будто сросся с ногою — ни туда, ни сюда.
— Опять нализался! — ворчит жена.
— Рыы-ыба пла-ла-вать люб-бит, — философствует Снегирев. — Ясс-ик го-го… ловеля поймал…
— У-у, бесстыжий! Председатель колхоза! Вожак! Будь я на месте Ясика, взяла бы ухват…
Вот тут и случись лукояновский пастух Ефимов. Он вошел в избу, как старый знакомый, без стука, с широкой улыбкой на лице. Одет Ефимов был в дубленый романовский полушубок, на ногах белые ка́танки с галошами, на голове пушистый пыжиковый треух.
— Наше вам, Николай Николаевич! — сказал вошедший, кланяясь. — Я, кажись, вовремя подоспел на помощь?!
— Этт-о в ка-ком же смысле? — удивился Снегирев, глядя на незнакомца.