Она обхватила себя руками, пытаясь согреться. Рубаха не грела. Она была с фирменным ярлыком, эта пестрая, яркая рубаха. Таким же броским, фирменным, было на ней все, и сейчас впервые ей показалось, что ярлыки эти как клейма. Тысячи женщин и девушек ходят, помеченные ярлыками — на платьях, джинсах, туфлях, платках, ярлыки обвивают их, опутывают, душат. Дикая мысль пришла в голову: если она вдруг исчезнет, Михасю можно будет подсунуть другую — светловолосую, тоненькую, джинсово-фирменную, и, если б это произошло, заметил бы он подмену? И кто ему нужен в конце концов — она, Ирина, или символ той Ирины, которой восхищаются его друзья и знакомые?
Она жила счастливо все эти годы. Да, счастливо, и смешно думать, что все перевернул тот случай, пустячный и вместе с тем тревожный, хотя никто не заметил его и сама она не придавала вначале ему особого значения.
Было это в прошлом году, когда они во второй раз отправились на юг и, отыскав у одесского лимана удобное место, разбили палатку. Неподалеку расположились такие же молодые семейные пары, выехавшие отдыхать на собственных машинах. Вместе они ходили загорать, ездили за продуктами, разводили по вечерам костры и пили пенное, крепкое вино поселковых виноградарей, а после, включив транзистор или магнитофон, танцевали до полуночи.
Над лиманом висели близкие, теплые звезды, шуршащая волна то накатывалась на мягкий берег, то отходила назад, таща за собой гальку и песок. Далеко над мысом, что клином врезался в реку, горел прожектор, и голубой свет огромным веером стлался до горизонта, переливался и время от времени лениво скользил вправо или влево. Где-то далеко гудели катера, над невидимым в темноте тутовником шелестел ветер, и сквозь кустарник видны были чужие костры, разложенные по всему берегу. В тот вечер Ирина танцевала особенно самозабвенно, раскрывая объятия ночи и всему, что жило в ней, — внимание кишиневца Аурелио, ощущение своей женской силы и обаяния — все это занимало и лихорадило кровь. Другие женщины понимающе улыбались и настороженно следили за своими мужьями, — все, кроме киевлянки Тапи. Она затеяла печь в костре картошку, и ей то и дело приходилось отрываться от танцев. Вдруг она вскрикнула: головешка обожгла ей руку. Игорь, ее муж, бросился в палатку, схватил бинты и мазь, и, забинтовывая Тане руку, смотрел на нее с такой тревогой и заботой, что у Ирины защемило сердце.
Полная, неторопливая, с отчетливыми морщинками возле рта и губ, какие бывают у женщин, которые много и охотно смеются, Таня выглядела намного взрослее ее, своей ровесницы. Но женственной силой веяло от нее, домовитостью и еще чем-то, что дает женщине только счастливая семейная жизнь и что так отчетливо чувствуют окружающие. И, лежа вечером в машине рядом с Михасем, уткнувшимся растрепанной головой ей в плечо, Ирина горько размышляла о том, что, случись с Таней какая-нибудь беда, Игорь будет преданно и самозабвенно ухаживать на нею. А Михась? Михась никогда не смотрел на нее так. Правда, он называл ее ласково «лялькой», и она сама стремилась уловить в его взгляде прежде всего оценку своей внешности, приготовленного блюда, повой вещи в доме…
Ночь все плыла над лиманом, голубая и черная, и слабо вспыхивали на крыле машины отблески огня с проходящих катеров, ощупывающих путь впереди пучками красного света. Ирина тихо вышла из машины и до утра просидела возле погасшего костра, остро пахнущего гарью. А утром, по привычке разглядывая себя и подкрашиваясь, заметила у глаз две тоненькие морщинки, которые уже не уходили, сколько она ни прилагала усилий…
…Михась подошел незаметно, она вздрогнула, увидев плащ, который он протянул.
— Извини, если можешь. Просто нервы разыгрались.
Она натянула на плечи коричневую ткань, расправила на голове капюшон, медленно пошла назад, к машине.
— Лялька, ну прости!
— Я сама виновата.
— Ну и ладненько! Всякое бывает, правда?
Он говорил обрадованно, но лицо было жестким, и такими же холодными и непрощающими были глаза. И она сделала последнюю, отчаянную попытку.
— Пойми: мы, наверно, когда-то любили друг друга. А теперь — только удобны друг для друга, живем порознь. И ты… Столько мечтал, думал об искусстве — где это все? Мне когда-то хотелось, думалось, что ты будешь работать, создавать талантливые вещи, а я… я буду служить тебе, буду думать, что и моя жизнь не напрасна, что я помогаю тебе быть выше, чище, красивее. Талантливее! А что получилось? Кто ты теперь? Ремесленник?
— А ты бы хотела иметь Айвазовского? Ты и так не прогадала. Ну скажи, чего тебе не хватает? Чего ты хочешь? Подвигов? Сейчас не то время. Высоты? Она не каждому по плечу. Неужели ты, тридцатилетняя баба, все живешь и бредишь идеальным героем? Не хватит ли? Не пора ли понять, что то, что имеешь, другие завоевывают жертвами, усилиями. А ты? Чего ты хочешь еще, сидя за моей спиной?
— Хочу яблочка на серебряном блюдечке.
— Чего-чего?
— Золотое яблочко на серебряном блюдечке. Знаешь, то, которое катится-катится и показывает большой и прекрасный мир.
Он не обратил внимания на ее иронию.