вы найдете ту же старческую хилость се автора, какою страдал описанный им
Лебедь. Во всяком случае, прошу принять благосклонно эту лепту вдовицы".
XXXI
Следующее письмо представляет две чрезвычайно замечательные черты.
Одна из них должна быть сохранена как лучшее свидетельство самой
бескорыстной любви Жуковского к поэзии, любви, которая очистила душу его от
всякого самолюбия и заставила его признавать пользу в такой критике, на
которую мог бы он по всем правам не обращать и внимания, -- обстоятельство,
поучительное для молодого поколения литераторов. Эта черта одна может
объяснить многое в блестящих успехах, в которых, конечно, нельзя отказать
литературе нашей предшествовавшего периода. Другая черта послужит
дополнением к характеристике Гоголя. Этот необыкновенный писатель и
неразгаданный человек, изумивший современников неистощимостью тончайшего
анализа в произведениях своих, иногда до такой степени был на себя не похож,
что трудно приложить к одному и тому же лицу эти две крайности. Здесь
разумеются многие из его писем, когда он не определял в них для себя
исключительной темы. Тут он явился как бы лишенным не только своего таланта,
но и самого обыкновенного уменья быть занимательным. Над таким-то его
письмом Жуковский, по всегдашней веселости, в младенческой душе своей здесь
шутит так грациозно. Письмо Жуковского писано 23 января (стар, ст.) 1852. "Вы
просите от меня уведомлений о поступках моего глаза. Мне нельзя им
похвалиться: он все продолжает парализовать мою жизнь. Вот уже семь месяцев,
как я не могу ни читать, ни писать и ничем порядочно заниматься. У нас не было
холодной зимы, но зато постоянная скверная, сырая погода, которая действует
гораздо хуже холода на подагру и ревматизм, обхватившие бедный, давно
ослепший глаз мой. И поэзия от этого позачахла. Благодарю вас за критику на
моего Лебедя; я сам не был доволен теми стихами, которые вы забраковали, и
поправил их -- хорошо или дурно, не знаю. Посылаю вам Лебедя с прибавкою
{Так выразился он о книжке стихотворений своих, напечатанных им незадолго до
кончины, под заглавием: "Стихотворения, посвященные Павлу Васильевичу и
Александре Васильевне Жуковским". Это было издание во вкусе того, как некогда
печатались книжки "Для немногих", и заключало на шестнадцати страничках
только шесть стихотворений, которых заключением служило "Боже, царя храни!".
Тут же напечатан и его "Царскосельский лебедь". -- П. П.}. От Вяземского
получил еще письмо, грустное. Гоголь наконец по двухлетнем молчании написал
ко мне -- и я из его письма узнал с восхищением, что он живет в Москве, на
Никитском бульваре, в доме Талызина. Я начинаю думать, что я всех моих друзей
и приятелей обидел, подарив им по экземпляру моих сочинений: почти ни один
мне не откликнулся... Но вас прошу продолжать писать ко мне".
Последнее письмо Жуковского в этой переписке помечено в Бадене 5
марта (стар, ст.) 1852 года. Оно все посвящено скорби его о кончине Гоголя. Два
писателя, летами столь разделенные и так дружно соединенные гениальностью
душ, почти в одно время покинули землю. Долго России ждать полной замены
этих утрат. "Какою вестью (говорит Жуковский) вы меня оглушили! и как она для
меня была неожиданна! Весьма недавно я получил еще письмо от Гоголя, и
сбирался ему отвечать, и хотел дать ему отчет в моей теперешней стихотворной
работе, то есть хотел поговорить с ним подробно о моем "Жиде", которого
содержание ему было известно, который пришелся бы ему особенно по сердцу --
и занимаясь которым я особенно думал о Гоголе... И вот уже его нет! Я жалею о
нем несказанно собственно для себя: я потерял в нем одного из самых
симпатических участников моей поэтической жизни и чувствую свое сиротство в
этом отношении. Теперь мой литературный мир состоит из четырех лиц, из двух
мужского пола и из двух женского: к первой половине принадлежите вы и
Вяземский, к последней две старушки -- Елагина и Зонтаг. Какое пустое место
оставил в этом маленьком мире мой добрый Гоголь! Я жалею об нем еще для его
начатых и неконченных работ: для нашей литературы он потеря незаменяемая. Но
жалеть ли о нем для него? Его болезненная жизнь была и нравственно мучима.
Настоящее его призвание было монашество. Я уверен, что если бы он не начал
свои "Мертвые души", которых окончание лежало на его совести и все ему не
давалось, то он давно бы был монахом и был бы успокоен совершенно, вступив в
ту атмосферу, в которой душа его дышала бы легко и свободно. Его авторство, по
особенному свойству его гения, в котором глубокая меланхолия соединялась с
резкостью иронии, было в противоречии с его монашеским призванием и ссорило
его с самим собою. По крайней мере, так это мне кажется из тех обстоятельств,
предшествовавших его смерти, которые вы мне сообщаете. Гоголь, долгие часы
стоящий на коленах пред образами, отказывающийся от пищи и кротко
говорящий тем, которые о нем заботились: оставьте меня; мне хорошо, -- как это
трогательно! Нет, тут я не вижу суеверия: это набожность человека, который с
покорностью держится установлений православной церкви. Что возмутило его