Но самую полную радость я испытал, когда, как вспышка, мелькнуло передо мной лицо Нади, когда кисть, подчиняясь какой-то фантастической силе, молниеносно набросала среди кленов прекрасную девичью фигуру и придала ей сходство с Надей. Размахнувшись, девушка бросала в воду камешек, чуть кокетливо улыбалась и своим присутствием завершала композицию. Через три недели я закончил картину, снял со станка и помчался показать Наде. Она лишь покосилась на приставленный мною к клену холст, который был закрыт белой тканью, но спросила меня о том, почему я так долго не приходил.
И вот я, сияя от радости, убрал с холста закрывавшую его ткань. Я потер руки и вместе с Надей посмотрел на свою картину, затем на девушку. Когда я увидел, как она побледнела, то кинулся к ней, поднял ее на руки и… неожиданно принялся целовать. Я покружил ее на руках, затем машинально опустил на землю, а сам отошел и начал в волнении ходить взад-вперед: но вдруг остановился как вкопанный, поразившись своей неожиданной оценке событий: ведь я, по рассеянности не придав тому значения,
И я мгновенно представил, что она, согнув в коленях ноги, улыбаясь странной безотчетной улыбкой, еще более бледная, чем прежде, стоит за моей спиной так же беспомощно и самостоятельно, как это впервые делают маленькие дети, стоит и молча протягивает ко мне руку. Ох, уж это воображение художника!..
Некоторое время я стоял не двигаясь и не дыша, потом заставил себя повернуться. Девушка сидела на рыжей ломкой траве, упершись в землю руками и свесив голову. Я тут же опять поднял ее и понес в коляску, сознавая, что бледность у Нади обморочная. Она откинулась на спинку коляски и закрыла глаза. Когда же я, не представляя, что делать дальше, взял ее за голову, Надя стала приходить в себя, вздохнула, через силу улыбнулась мне и вот уже с глазами, полными светлых слез, прошептала:
— Спасибо тебе! Спасибо за все! Ты сделал для меня все, что мог!..
В растерянности я схватил картину и забормотал какие-то пустые жалкие слова. Между деревьями показалась Нина Емельяновна, и я машинально начал отступать от Нади, все извиняясь и кланяясь, натыкаясь на сучья и стволы, наконец повернулся и пошел прочь быстрым шагом.
Той же осенью я, не находя себе места в тоске по Наде, уехал жить и работать в другой город. А картина моя на летней художественной выставке в Москве удостоилась золотой медали.
Он увидел…
Он увидел молодую мать такого пленительного облика, что не смотреть в ее сторону больше уже не мог; а дальше позабыл, что своим взглядом может привлечь ее внимание, что вскоре и случилось.
Звали его Мишей Петуховым. Были они на железнодорожной станции вдвоем с Катей Бондаревой, прозванной товарищами Кэт, тоненькой девушкой в американских джинсах, расцвеченных фальшивыми потертостями, и в босоножках на утолщенной пробковой подошве. Эта крупная узловая станция связывала линии некоторых сибирских и волжских направлений и являлась промежуточной по дороге из Сибири в Москву. Миша и Кэт собирались поехать за город и вошли в вокзал, неся на плечах спортивные сумки с кое-какой едой, обнимая друг друга и оживленно беседуя о разных интересных им пустяках. Они были студентами, недавно завершили летнюю сессию и вот решили прогуляться за город.
Молодая мать стояла у запыленного вокзального окна, держа на руках малого ребенка, который кричал надрывным криком обмочившегося новорожденного и своими ножками выбивал из «конверта» пеленку. Мать была очень хороша собой, темноволосая, стройная, нежная, особенно привлекательная от выражения беспомощности, от слез, стоявших в глазах. На руке ее, подхватившей ребенка под голову, висела кошелка. Свой потертый чемодан она поставила у ног, а кошелку поставить не могла, потому что прежде следовало куда-нибудь положить ребенка. Ни одного свободного места в это бойкое отпускное время на вокзале не было. Пассажиры дальнего следования, разморенные духотой и ко всему равнодушные от усталости, не покидали своих мест из опасения, что их займут. Не было и подоконника, на который молодая женщина могла бы положить ребенка и на котором могла бы его перепеленать.
Кэт, коротко остриженная блондинка, миловидная, с ярким педикюром, с декоративным православным крестиком на груди, уверенная в себе, влюбленная в своего кавалера, продолжала что-то весело говорить ему, продолжала смеяться, но он уже не слышал и не видел ее — он слышал плач ребенка, а видел юную родительницу, немножко растрепанную благодаря своему положению, запыленную с дороги, неопытную и от гордости беспомощную.
Он находил в ней что-то от классических материнских фигур с полотен старинных живописцев, и этому восприятию не мешали выбившиеся пряди ее прекрасных, старомодно уложенных волос, сбитые туфли, грубые чулки и помятости на юбке. Наконец она под действием его взгляда обернулась, покрылась румянцем упрека и от отчаяния едва не дала волю слезам.