Буквально за шесть месяцев до этого я консультировался у доктора Маргарет Сейден, невролога в Колумбийском университете, после того как ударился головой о балку лестницы и повредил шею. Осмотрев меня, доктор Сейден спросила, не является ли моей матерью «мисс Ландау». Я ответил утвердительно, и доктор сказала, что была студенткой моей матери; она была очень бедной, и моя мать оплачивала ее обучение в медицинской школе. Только на похоронах, где я встретил многих ее студентов, я узнал, что моя мать многим помогала в студенческие годы, а некоторым даже оплачивала полный курс обучения. Она никогда не говорила ни мне, ни другим, до каких пределов могла участвовать в судьбе нуждающихся студентов. Я считал ее бережливой, даже скуповатой, и эта ее щедрость стала для меня открытием. Хотя и слишком поздно, я понял, что в личности моей матери были грани, о которых я даже не подозревал.
Ее старший брат, Дэйв (мы звали его «дядюшкой Вольфрамом» – именно он познакомил меня с химией, когда я был ребенком), рассказал мне много историй о юности моей матери; эти истории и восхитили, и успокоили меня, а некоторые даже заставили посмеяться. К концу недели он предложил:
– Когда вернешься в Англию, заезжай ко мне. Я единственный, кто помнит твою мать ребенком[42]
.Особенно меня тронуло то, что пациенты и студенты матери вспоминали ее с такой живостью и с таким чувством; я видел ее их глазами – как врача, преподавателя и рассказчика. Говоря о ней, они напомнили мне и о том, что я сам являюсь врачом, преподавателем и рассказчиком, и это в еще большей степени приблизило меня к матери, добавив новое измерение в наши отношения. Именно тогда я почувствовал, что обязан завершить «Пробуждения» как последнюю дань ее памяти. С каждым днем шивы во мне росли и укреплялись чувства умиротворенности и сдержанности, понимания того, что имеет действительное значение, а также аллегорические измерения категорий жизни и смерти.
Смерть матери была самым разрушительным ударом, который я перенес за свою жизнь, – я потерял человека, с которым у меня установились самые глубокие и самые ценные взаимоотношения. Читать что-то мирское я не мог. Перед тем как отправиться спать, я брал в руки либо Библию, либо «Обращения» Джона Донна.
Когда дни скорби завершились, я остался в Лондоне и вернулся к работе, но в мыслях моих были только смерть матери и «Обращения» Донна. В этом настроении я и написал последние, в значительной степени аллегорические разделы «Пробуждений» – с чувством и в тональности, которых до этого времени я не знал.
Колин привел в порядок и смягчил мои чувства, а также распутал в моей рукописи все сложные и переплетенные лабиринты мысли, так что к декабрю работа над книгой была завершена. Я не мог находиться в кажущемся теперь пустым доме на Мейпсбери-роуд, а потому последний месяц работы над книгой провел в офисе издательства «Дакуорт», в здании старой фабрики пианино, хотя по вечерам и возвращался домой, чтобы поужинать вместе с отцом и тетей Ленни (Майкл, почувствовав, что после смерти матери им вновь овладевает болезнь, согласился отправиться в больницу). В издательстве Колин предоставил мне маленькую комнатку, и, поскольку в тот момент у меня было постоянное желание бесконечно переписывать то, что я уже написал, мы договорились, что каждый из мною написанных листков я буду сразу же просовывать в щель под дверью. В этом я увидел не столько выражение профессиональной заинтересованности, сколько заботу и поддержку – у меня появилось укрытие, почти настоящий дом, в котором в то время я так нуждался.
Итак, к декабрю книга была закончена[43]
.Отдав последнюю страницу книги Колину, я решил ехать в Нью-Йорк. Уже в такси, двигаясь к аэропорту, я вдруг понял, что забыл написать нечто очень важное – то, без чего вся структура книги рухнет. Я быстро набросал это, начав таким образом лихорадочную двухмесячную работу по составлению сносок и примечаний. Факсов в те времена еще не существовало, но к февралю 1973 года я отправил Колину экспресс-почтой более четырехсот постраничных сносок с примечаниями.
Ленни поддерживала связь с Колином, который сказал ей, что я все еще вожусь с уже законченной рукописью и заваливаю его примечаниями. После этого Ленни направила мне суровый приказ: «Прекрати немедленно! Больше никаких примечаний!»
Колин уверял меня, что мои сноски заслуживают только восхищения, но в совокупности они составят треть от объема книги и неизбежно «утопят» ее. Он сказал, что может оставить только дюжину – не больше.
– Ладно, – отвечал я. – Выбирайте, какие оставить.
Но Колин ответил (очень мудро):
– Примечания должны быть выбраны вами, иначе вы рассердитесь на меня за мой выбор.
Таким образом, первое издание вышло с дюжиной сносок. Именно Ленни совместно с Колином спасла «Пробуждения» от избыточной многословности.