Домой возвращались быстрой рысью. Все торопились к теплому дому, где ожидало вкусное угощение. Только сердце матери рвалось туда, где осталась покрытая цветами могила. Но ни живая мать, ни мертвая дочь уже не занимали участников похорон. Озол видел, как люди поднимали кнуты, показывали друг другу на сожженные или разбитые дома, вытоптанную на полях рожь. «Пусть бы ели, жрали, но не топтали ногами», — заметил кто-то. Озол обернулся, — это сказал Гаужен, сидевший на одной повозке с Балдиниете.
За ужином вскоре завязались разговоры. Соседи рассказывали друг другу о пережитом во время скитаний, жалели, что не удалось скрыться в лесу. Надо было забраться в кусты или в болота отдельно, по одной семье. Таких, которые думали, что безопаснее спрятаться по четыре-пять семей вместе, вылавливали шуцманы.
— Я тебе прямо скажу, — Гаужен махнул трубкой в сторону Саркалиене, — плохого сына ты вырастила. Разве немец латышу был когда-нибудь другом? А твой сын помогал немцам последние соки выжимать из наших людей.
Рядом с Гауженом сидела жена кузнеца Саулита. Смелые слова соседа ее так перепугали, что вилка с наколотым мясом упала ей на колени. Чистя платье, она нагнулась и шепнула Гаужену:
— Ой, ой, не говори так с нею! Вилюм тут же в лесах скрывается. Как бы не передала.
Широкое загорелое лицо Саркалиене побагровело. Но она решила не сдаваться.
— Ты, Гаужен, еще не знаешь, что из твоих сыновей получится, — отрубила она, но затем, очевидно, сообразила, что теперь выгоднее будет обороняться, чем наступать, и перешла на примирительный тон. — Это только так говорят, а разве мать воспитывает своих детей. Жизнь воспитывает.
— Все же жизнь воспитала его в твою пользу, — подшутил Гаужен, — натаскал домой еврейских вещей, русские пленные даром землю обрабатывали.
— Какие же из этих пленных работники? — пожаловалась Саркалиене. — Такие заморенные, вшивые.
— Лентяи и бездельники… — не выдержал Густ Дудум. — Такую беду брать в дом! Того и гляди, как бы тебе голову не оторвали.
— Те, что у крестьян работали, — вмешался в разговор Саулит, — еще на людей были похожи. Но каких я в городе видел — просто рассказать нельзя. Одни кости под синей кожей. С ног валятся. Кто упадет — того прикладом по голове. Батрак Августа Миглы, ну, как его… Петер Ванаг, однажды дал пленному кусок хлеба… Тут же и на него набросились и сразу в Саласпилс увезли. Бог знает, вернется ли когда-нибудь, пропал человек из-за своего доброго сердца.
Озол видел, как Густ Дудум нервно жует концы своих усов. Видно было, что человек этот полон неудержимой ненависти.
— Что ты считаешь увезенных в Саласпилс, — от злобы у Густа глаза стали красными, — лучше спросил бы товарища, — это слово он выговорил с особым ударением, — Озола, за что в сорок первом году в Сибирь столько латышей увезли!
Озол хотел ответить, но его опередил Гаужен:
— За что увезли? Да уж, конечно, не за кусок хлеба бедняку. Вот твой сосед Каспар Грислис. Разве ты забыл, как он в двадцатом году застрелил Алму Цируль — внучку старой Лизе? Ты, может, позабыл, но есть и такие, что не забывают.
— Ну и будьте довольны, что Каспар Грислис застрелил эту коммунистку, — иронически отозвался Густ, — иначе теперь не о чем было бы трубить. А разве все остальные тоже стреляли в Алму Цируль, все, кого увезли?
Озол почувствовал, что и для него настало время сказать свое слово. Стараясь сохранить спокойствие — проклятая контузия все еще давала себя знать, — он начал:
— Я вижу, кое-кто не может забыть воплей «Тевии» об «увезенных». Некоторые еще долго будут помнить их, так как верят тому, чему хотят верить. Но тем, кто способен понимать вещи такими, каковы они есть на самом деле, я прежде всего могу сказать вот что: эти статьи были нужны немцам и их приспешникам из латышей, чтобы закрывать вам глаза. Они сами убивали без конца, но вопили, что это делают большевики.
— Вот, вот, как с церковью, — вставила Балдиниете. — Все мы видели, как они насосами качали воздух, чтобы лучше горела, а в газетах написали, что большевики сожгли.
— А у Каупиня нашли зарытым в землю целый ящик с пулеметами, — перебил Озола Гаужен.
— Ну, вот, для стрельбы по зайцам пулеметы не нужны, — подхватил Озол. — Но он ведь все же готовился в кого-то стрелять. И не один. А то не прятал бы целый ящик с оружием.
Озол видел, как Густ, уже и без того подвыпивший, во время этого разговора опрокинул еще три больших рюмки самогона. Так вот откуда эта старая рысь черпает смелость, чтобы щерить зубы и брызгать слюной! Очевидно, Густ сам не верит ни в Сибирь, ни в чека, иначе бы держался тише воды, ниже травы.
— Разве латыш не смеет защищать свою родину? — бросил Густ, не сумев придумать ничего другого в защиту Каупиня.
— Латыш должен защищать родину, — ответил Озол, — только он должен знать от кого: от врага или друга. Если вы с Грислисом и Каупинем считаете немцев вашими друзьями, то это еще не значит, что все латыши думают так же. Я считаю, что мы здесь, кто сочувствует горю Лидумов, думаем иначе.