Молотобоец Павло сдержал своё слово — и мы побывали на ставке, у водяной мельницы. Здесь было очень красиво и в то же время жутко. Серая меланхолическая мельница с огромным деревянным колесом и вся заросшая вербами гляделась в спокойную воду запруженной речки. Она давно уже не работает и давно заброшена, так давно, что деревья и трава выросли даже там, где им не полагалось. На заснувшей поверхности ставка то и дело всплескивала рыба, по временам даже и крупная.
— Смотрите, смотрите, какой вывернулся! — вскрикивал всякий раз Павло. — Видели? Тут глубоко, выше головы. Люди рассказывают, что одна дивчина пошла сюда купаться, а её что-то схватило за ногу и держит… Одни говорят, что это был сом, а другие — что то был сам чертяка водяной. Та дивчина так перепугалась, что потом три года головою трясла…
Мы уселись на берегу ставка и долго любовались красивой, жуткой картиной и игрою рыбы, а Павло без умолку болтал и приводил много страшных и загадочных случаев, доказывавших несомненное существование водяного в этом ставке. И рассказы шли к общей картине как нельзя более кстати. Так и казалось встревоженному воображению, что вот-вот из-под огромного колеса высунется из воды страшная голова и грозно поведёт большущими глазами.
Вероятно, и Антоше думалось и казалось то же самое, потому что он неожиданно поднялся и с робостью в голосе проговорил:
— Пойдёмте домой…
Дедушки не было дома. Он с раннего утра уехал в Крепкую в церковь к обедне. Бабушка осталась дома хозяйничать. Вернувшись со ставка, мы с Антошей сели на галерее играть в дурачки. Картами нас снабдил Павло. Они были до того стары и засалены, что на них с трудом различались очки. К нам подошла бабушка Ефросинья Емельяновна в праздничном деревенском платье. В воскресенье работать было грех, и она не знала, куда девать себя, подсела к нам и заговорила о своей прошлой молодой жизни. Рассказ её был долог, тягуч и скучен. Немножко интереснее стало, когда она заговорила о воспитании своих детей, Павла Егоровича и Митрофана Егоровича, т. е. нашего отца и дяди. И доставалось же им, бедным! За всякую малость их драли… Нам с Антошей теперь стало вполне понятным, почему и наш отец, добрейшей души человек, держался той же системы и был убеждённым сторонником лозы, применяя её к нашему воспитанию.
— И горько мне бывало, — повествовала бабушка, — когда Егор Михайлович понапрасну и безвинно дрались. Пришли раз соседи и говорят, будто бы Павло — ваш бать-ко — с дерева яблоки покрал. А Павло вовсе и не крал, а покрали другие хлопцы. Егор Михайлович взяли кнут и хотят Павла лупцевать. Говорят: «Снимай портки!» А Павло, бедняжка, снимает штанишки, горько заплакал и начал креститься. Крестится и говорит: «Подкрепи меня, Господи! Безвинно страдаю!» Я даже заплакала и стала молить: «Егор Михайлович, он не виноват». А Егор Михайлович развернулись с правого плеча, да как тарарахнут меня по лицу… Я — кубарем, а из носа кровь пошла… И Павла бедного до крови отлупцевали, а потом заставили триста поклонов отбухать.
Антоша и я невольно переглянулись: так вот откуда получили начало те сотни земных поклонов, к которым принуждал нас отец за разные поступки!.. Наследственность…
— А то ещё с вашим дядей, Митрофаном, история была, — продолжала бабушка. — Послали его Егор Михайлович на крышу, что-то починить. Дали ему молоток и гвоздик. Он, бедненький, полез, да и не удержался. Не удержался, да и покатился вниз. У меня даже сердце остановилось… Только, слава Богу, он не упал, а как-то уцепился руками за жёлоб и повис. Висит, а сам боится просить, чтобы его сняли, и только стонет: «Господи помилуй! Господи помилуй!» Егор Михайлович, как увидели, что он висит, схватили палку и начали его колотить по чему попало. Он висит, а они бьют… До тех пор били, пока Митрофан на землю не свалился. Упал и лежит, как мёртвый. Я подбежала, слезами обливаюсь и кричу во весь голос: «Митрофаша, детинка моя!..» А Егор Михайлович давай и меня тою же палкою полосовать.
Антоша давно уже выронил карты и смотрел на Ефросинью Емельяновну большими испуганными глазами.
— Какой он злой! — вырвалось у него.
— Нет, Егор Михайлович добрые, — заступилась бабушка. — Они и нищеньким, и слепцам милостинку подают. Они только очень строги, но, должно быть, это так и надобно. Они и теперь как что не по-ихнему, так и норовят либо в зубы, либо в шею ударить. Только теперь крепостного права нет, и они боятся очень драться, а при крепостном праве они очень били… Много в них тогда строгости было…
Бабушка примолкла, стала глядеть вдаль, на голубятню, но, вероятно, не видела её. Она вся ушла в воспоминания.