Бовуар вспоминала, как Фанон сказал в Риме: «У нас есть претензии» — как раз их любимые слова. Эта жгучая интенсивность, готовность выдвигать требования и при необходимости возлагать вину — вот что привлекло Бовуар в Ланцмане. Это же взволновало и Сартра. Возможно, оно вернуло их в военные годы: время, когда все имело значение. Сартр, безусловно, принял воинственные аргументы Фанона, которые в этой книге включали идею о том, что антиимпериалистическая революция неизбежно должна быть насильственной, не только потому, что насилие эффективно (хотя это одна из причин), но потому, что оно помогает колонизированным избавиться от паралича угнетения и сформировать новую общую идентичность. Не прославляя насилие, Фанон считал его необходимым для политических изменений; он не симпатизировал идее Ганди о ненасильственном сопротивлении как источнике власти. Сартр в своем труде поддержал взгляды Фанона с таким энтузиазмом, что превзошел оригинал, сместив акценты на восхваление насилия ради него самого. Сартр, похоже, рассматривал насилие угнетенных как ницшеанский акт самосозидания. Как и Фанон, он также противопоставлял его скрытой жестокости колониализма. И, как в «Черном Орфее», он предложил своим читателям (предположительно белым) представить взгляд угнетенных, обращенный против них, лишающий их буржуазного лицемерия и раскрывающий их как алчных и корыстных монстров.
Предисловие Сартра к «Проклятым этой земли» дает представление о том, что было одновременно самым одиозным и самым восхитительным в нем в эти воинственные годы. Его фетишизация насилия шокирует, но тем не менее есть что-то, что восхищает в его готовности так радикально реагировать на проблемы обездоленных и угнетенных. Действительно, Сартр к этому времени настолько привык занимать радикальные позиции, что уже почти не знал, что такое умеренность. Как заметил его друг Оливье Тодд, убеждения Сартра менялись, но его экстремизм оставался неизменным. Сартр был с этим согласен. Когда в 1975 году его попросили назвать свой худший провал, он ответил: «Естественно, в течение жизни я совершил множество ошибок, больших и малых, по тем или иным причинам. Но в основе всего этого то, что каждый раз, когда совершал ошибку, я был просто недостаточно радикален».
Быть радикалом означало разочаровывать других, и в том числе других радикалов. Вдова Франца Фанона Жози Фанон была среди тех, кто ополчился против Сартра: ей не нравилось, что в этот период он также поддерживал сионизм, что, по ее мнению, делало его врагом для большинства алжирцев. Способность Сартра участвовать в двух движениях сразу говорит о его великодушных намерениях. Однако это также выявляет еще один парадокс в его принципе «взгляда изгоев». Если более чем одна группа может быть признана историей изгоями, что же происходит, когда их требования несовместимы? Похвала Сартра насилию содержит и более серьезный парадокс: кто может быть более «изгоем», чем жертва любого насильственного нападения, независимо от его мотивации или контекста?
Сартр осознавал, что в основе его интереса к насилию лежат сложные личные порывы. Он проследил это в своем детском опыте травли: дело было в решении принять агрессию обидчиков как часть самого себя. В беседе с де Бовуар в 1974 году он рассказал, что никогда не забывал о насилии, которое познал в школе в Ла-Рошели. Он считал, что это даже повлияло на его склонность ставить дружбу под удар: «С тех пор у меня никогда не было мягких отношений с друзьями». Можно подозревать, что это также подпитывало его жажду крайностей во всем.
В случае антиколониального насилия, или насилия против белых, его собственный народ неявно оказывался в роли жертвы, но это лишь заслуживало аплодисментов. Он получал удовлетворение от смены перспективы, представляя себя стоящим под шквалом чужого праведного гнева. Де Бовуар аналогично праздновала новости о восстаниях против колониальных сил Франции по всему миру, испытывая восторг от антиколониальных атак в Индокитае в 1950-х годах. Конечно, это был вопрос политической убежденности, но реакция де Бовуар кажется скорее чувственной, чем рациональной. Это было непростое эмоциональное состояние для человека, чья собственная страна была оккупирована и угнетена всего десятью годами ранее. Действительно, когда в 1954 году началась Алжирская война, она заметила, что при виде французской униформы на публике испытывала такое же беспокойство, как и при виде немецкой — за исключением того, что теперь ответственность была уже на ней. «Я француженка», — говорила она себе и чувствовала себя так, словно признавалась в своем уродстве.