— А вы уже и поверили? Нет, Шурочка, дело не в этом. Дело куда хуже. Ведь мне тридцать четыре года, а чувствую я себя на целых сорок. В этом возрасте уже трудно влюбляться. А жениться без любви — вы бы меня сами осудили.
— Ну, вы еще найдете.
— Найду? — Все та же улыбка на дне глаз. — Нет, Шурочка, искать мне уже нечего. Давно уже нечего.
— Почему?
— Почему? Да по очень простой причине. В этом году будет ровно десять лет, как я уже нашел то, о чем вы говорите. — Тут он вдруг начинал смеяться, и Шура, как всегда, разговаривая с ним, становилась в тупик. — Десять лет. Ровно десять лет. А вы и не знаете? Ай-яй-яй! У меня ведь даже двое детей — Ваня и Маша. Ваня черненький, Маша беленькая. Они письма мне пишут вот такими буквами.
— А ну вас! С вами разговаривать…
Так Шуре и не удалось ничего выяснить.
Любимым изречением Алексея было: «Все подвергай сомнению».
— Все подвергай сомнению — вот лозунг мой и Маркса, — говорил он совершенно серьезно, а глаза его, как всегда, чуть-чуть смеялись. — И не делайте, пожалуйста, удивленных лиц. Старик действительно так сказал. Прочитайте-ка его «Исповедь».
Николай читал «Исповедь» и приходил в восторг от ответов на шуточные вопросы, поставленные Марксу его дочерьми. Особенно нравилось ему, что любимое занятие Маркса было рыться в книгах («и мое тоже…»), а любимое изречение: «Ничто человеческое мне не чуждо».
Алексей только улыбался. Он был трезв и скептичен. Он много читал, много видел. Он исколесил на фронтовых машинах пол-Европы и очень интересно умел рассказывать о людях, подмечая, правда, преимущественно забавные, комические черточки. Он был не прочь подтрунить и над Николаем, особенно над его увлечением своими школьниками или над слишком идиллическими порой воспоминаниями о фронтовой жизни и дружбе.
— Это, брат, дело скользкое — фронтовая дружба, окопное братство и тому подобное. Фашизм здорово сумел все эти штуки обыграть. Ну их!..
— То есть как это «ну их»? — горячился Николай. — Самое святое, что есть в жизни…
— Святое-то оно святое, а обыграть сумели. И это один из важнейших пунктов гитлеровского культа войны. Перед смертью все равны, говорят они. Пуля не считается с тем, что ты фабрикант или рабочий, солдат или генерал. Война, мол, объединяет и уравнивает всех, и в этом ее величие. А отсюда и культ всевозможных окопных братств и товариществ по оружию, «кампфкамерадшафт» по-немецки. Вот так-то, брат, а ты говоришь…
— Ну, это ты брось сравнивать, — возмущался Николай.
Он часто спорил, вернее — пытался спорить, но это было нелегко: Алексей говорил новые и неожиданные для него вещи.
Разговаривали обычно ночью, перед сном, на балконе. Комната Митясовых выходила на юг, за день нагревалась — весна в этом году была на редкость жаркая, — и к вечеру нечем было дышать. Николай вытащил на балкон и свой тюфяк, и вот тут-то, погасив огонь, они с Алексеем лежали, смотрели в небо и подолгу разговаривали.
Николай полюбил эти ночные разговоры. Кругом тихо. Позванивают редкие ночные трамваи, гудят на станции паровозы, пробуждая желание куда-то ехать. Изредка упадет звезда. Пройдет кто-то с баяном. Проедет машина. И опять тишина.
Набегавшийся за день Алексей вскоре засыпал, а Николай долго еще лежал и, прожигая махоркой простыни, обдумывал все, о чем они говорили.
Один из таких ночных разговоров особенно озадачил Николая.
Начался он, собственно говоря, еще с прихода Сергея. Весь вечер тот был мрачен, мрачнее обычного. Скинув гимнастерку и развалившись в плетеном кресле на балконе, он ругал свою службу, начальника, жизнь. Потом, когда Шура, разливая чай, предложила ему для приличия одеться и привела в пример всегда подтянутого и опрятного Алексея, он вдруг обиделся, от чая отказался и ушел.
Шура заговорила о том, что надо бы Сергея женить, больно уж он одинок. Николай не согласился — дело, мол, не в одиночестве, а в том, что Сергей потерял жизненную цель.
— Как сел в кабину своего самолета, так и не выберется из нее до сих пор. Сидит и сидит.
Алексей задумчиво катал хлебные шарики. Потом спросил вдруг:
— А у тебя она есть?
— Кто?
— Цель.
Николай пожал плечами:
— Глупый вопрос.
— Почему глупый?
— Потому что глупый…
Алексей улыбнулся:
— Возразить, конечно, нечего. Сдаюсь.
Шура, как всякая хорошая жена, заступилась за мужа:
— А школа? Разве это не цель? По-моему, воспитание молодежи — это ничуть не менее важно, чем… Ну хотя бы… — она запнулась, не зная, с чем бы сравнить, — ну, чем что-нибудь другое.
Алексей с улыбкой смотрел на нее.
— Ну конечно же, ничуть не менее важно… Кто же спорит? Я ведь только спросил.
— Ну а я ответила.
— И хорошо ответили. Я не говорю ведь, что плохо. Я сам великий поклонник Ушинского и Макаренко. Только и мечтаю о том дне, когда с меня снимут погоны и разрешат вернуться к педагогической деятельности. Но это я. А вот ваш супруг, — он подмигнул в сторону Николая, молча вынимавшего из дивана тюфяки, — для него, боюсь, школа скорее средство, чем цель.
Шура ничего не ответила, старательно вытирала тряпкой клеенку.