С Витькой они вместе служили в Афгане. Пересеклись ненадолго. На полгода, наверное. Невзирая на принятую политику вывода войск из страны, ротация шла до последнего. Людей меняли, переставляли, обновляли. Так что состав менялся, появлялись новые лица. Степану оставалось служить полгода, когда появился Витек. Тот тоже был из офицеров. Добродушный, огромный парень с недюженной силой и веселыми глазами. И если у Степана была кликуха Филолог, то к Витьку сразу приклеилась Глыба, ну, и еще Хохмач. Потому что анекдотов он знал море. Умел их рассказывать. Умел незлобно пошутить над пацанами. С юмором у него все было в порядке. А в условиях войны это не просто плюс. Это одна из составляющих счастья. Когда в окружении есть человек, снимающий напряжение одним веселым рассказом! Когда твою агрессию безболезненно гасят, пусть даже посредством черного юмора! Когда есть возможность переключиться с собственных переживаний на что-то другое! Это счастье! Ведь там, кроме гитары, никаких средств расслабления не было. Ни траву, ни водку, ни курево Степан не признавал. Да, несомненно, все эти средства снимали спазм, иногда выводили из стресса, но... временно, на короткий срок, не решая проблему, а просто заставляя забыться в болезненном и страшном самообмане. И это никак не могло являться спасением! А то искусство, которым владел Хохмач, было и действенным, и абсолютно безвредным.
Витьку стукнуло уже двадцать пять. Почти как и Степану. И, как Степана, его на гражданке ждала жена. Жену Виктора звали Люся. Она не просто ждала возвращения мужа. Она готовилась стать матерью. И соответственно готовилась сделать Витьку отцом. Он переживал, конечно, но особенно этого не показывал. Ждал писем. А письма приходили с опозданием чуть ли не на месяц-полтора. Никаких телефонов, никаких телеграмм. Да и какие телеграммы на линии огня? Сплошная битва. Единственная доступная связь – рация. Но разговор с Москвой по личным вопросам практически невозможен.
Последнее письмо Витя получил от своей Люси больше месяца назад. Она и фотографию свою прислала. Простоволосая девчонка с милой улыбкой, обнимающая округлившийся животик. В глазах, несмотря на улыбку, легкая грусть.
Витька перечитывал то письмо бесконечно. Он, наверное, выучил его наизусть. Мог уже и не читать, а воспроизводить по памяти. Но читал при каждой возможности. Ночами вздыхал, ворочался. Иногда просил:
–?Слышь, Филолог?
–?Да.
–?Как там? Забыл название... Прочти... Мое любимое.
–?Брюсова? Благословение?
–?Во-во!
–?А знаешь, какой эпиграф к этому стихотворению подобрал автор?
–?Не-а.
–?«Да будут благословенны твои руки, потому что они порочны».
–?Вот это да! А кто сказал такое?
–?Не помню точно. Француз какой-то. Кажется, Гурмон. Ну, ладно, слушай.
И Степан полушепотом, под обманчиво молчаливый аккомпанемент ночи, читал Витьку стихи, написанные почти сто лет назад. Витька, казалось, переставал дышать. Он брал фотографию своей Люськи и даже не смотрел на нее, а клал себе на грудь, туда, где сердце, и прикрывал могучей ладонью.
Нет, не мог Степан ударить Витьку!
Время шло. Но шло по-разному. Там, в Афгане, они подчас теряли счет дням, неделям, месяцам. Всегда все одинаково: пыльный ветер, жара, белое небо, тушенка, опасность, боль, кровь, тоска, страх. Ничего не менялось. Каждый день как последний. Каждый день – сплошная война. Непрерывная, опасная, подлая, без правил. Потому что какие могут быть правила на войне? Да еще в этой дикой стране?
Странно, но, вспоминая те горькие два года своей жизни, Степан осознавал: он был там по-своему счастлив. Звучит чудовищно, но он был вынужден признаться себе, что это так. Теперь только, по истечении семнадцати или скольких там лет, он вдруг понял: в той страшной, почти нечеловеческой обстановке были такие мощные жизнеутверждающие мотивы, что не признавать их силу и значимость явилось бы самообманом. Видимо, когда смерть близко, жизнь гораздо ярче, чем обычно, демонстрирует свои преимущества.