В первых числах августа 1944 года в чистом, безоблачном небе Саксонии и Тюрингии белыми голубями закувыркались тысячи, десятки тысяч листовок. Капризный ветерок, не обратив внимания на бухенвальдский «орднунг», несколько штук забросил и на вершину горы Эттерсберг. Этими кусочками бумаги командование союзных войск предупреждало все население города Дрездена о том, что через три дня город будет подвергнут массированному налету авиации, и предлагало всему населению за этот срок оставить город. Трудно представить, что творилось в те дни в городе, но в назначенный срок всю ночь над нами гудят бомбардировщики, в судорогах корчится и дрожит земля, а на востоке бушует ад, на полнеба разбрасывая протуберанцы зарева. Следующие дни все газеты «третьей империи» мрачнеют широкими рамками траурной каймы и громадными заголовками о «варварском пиратском налете», о сотнях тысяч ни в чем не повинных жертв из мирного населения. По-видимому, за все время существования фашистского режима в Германии в немецких газетах вдруг появились давно забытые слова: «гуманизм», «человечность», «благородство».
— Ты чувствуешь, Валентин, какими обиженными прикидываются! — говорит мне Сергей Котов.
— К человечности взывают. Это они-то вдруг вспомнили о человечности! Если враг жалуется, значит, он чувствует свою слабость. А налет-то, пожалуй, действительно получился слишком жестокий. Более двух тысяч самолетов — это не шутка, и все на мирное население.
— Да причем же здесь мирное население? Ведь были же предупредительные листовки.
— Листовки-то были, но народу погибло страшно много. Вальтер Бартель уже получил кое-какие подробности с воли и рассказывает, что гитлеровцы призвали народ не придавать значения этим листовкам, мол, это провокация с целью дезорганизовать тыл, посеять панику. Все улицы, все выходы из города были перекрыты отрядами шуцманов, но все же многим удалось вырваться на громадный луг в пойме реки, и только те остались живы. Весь город превращен в груды развалин. Ты понимаешь, какой резонанс это вызовет в войсках?
— Интересно, а как сам Вальтер и остальные немецкие коммунисты расценивают этот факт?
— А у них еще у самих не сложилось определенного мнения. Некоторые, наиболее озлобленные, считают, что так и надо, а другие считают это варварством и приводят в пример действия нашей советской авиации. Почему, мол, русские бомбят только промышленные объекты, военные коммуникации, железнодорожные узлы и другие важные в стратегическом отношении цели, а не мирное население?
— Так ведь то же русские!
— Вот именно.
Августовское утро еще не успело вступить в свои права, между холодными стенами каменных блоков сумрачно и неуютно; верхушки кудрявых буков на вершине Эттерсберга, кажется, тянутся ввысь, словно стараясь заглянуть за перламутровую дымку, завесившую восточный горизонт, чтобы первыми приветствовать солнце.
Просыпаюсь, потому что сильно трясут за плечо.
— Скорей, Валентин, тебя блоковый зовет. Данилу возьми и еще несколько надежных, только побыстрее.
Это Вацек, поляк-музыкант, живущий внизу, на флигеле «А», вместе с блоковым. Очень взволнованное лицо, непослушно вздрагивающие губы, красные скулы и влажные ресницы предвещают что-то недоброе, и с меня вместе с одеялом мгновенно слетают сладкие остатки сна.
— Что случилось? Да говори же, Вацек, — шепчу я встревоженно.
— Узнаешь. Иди, иди, а то скоро подъем. — И он поспешно отворачивается, пряча лицо, как-то очень безнадежно машет рукой и уходит.
Поднимаю Данилу, и пока он, сам ничего не зная, будит недоумевающих людей из актива батальона, я бегу на флигель «А». Там уже многие не спят и толпятся встревоженными кучками. Одеваясь на ходу, подходят штубендинсты с других флигелей. В штубе сидит блоковый Альфред Бунцоль, уронив голову на сложенные на столе руки, на койке примостился блоковый 41-го блока Вальтер, сникший, осунувшийся, а в углу Сергей Котов, тоже сжавшийся в комочек и потому особенно похожий на японца. Как будто страшная тяжесть вдруг придавила этих сильных духом людей.
Альфред поднимает голову, встает и, стараясь придать своему голосу твердость, тихо говорит:
— Товарищи! Ребята! Вчера ночью злодейски, предательски убит наш Эрнст, убит Эрнст Тельман!
Чувствуется, что он больше не может говорить, словно захлебнувшись горем, и он, действительно, опять садится за стол и роняет голову на руки.
Некоторое время длится тягостное молчание, потому что не сразу доходит до сознания вся тяжесть утраты, и только потом возникают робкие тревожные вопросы:
— Как, где убили?
— Да ты что, Альфред!
— Не может быть!
— Он же в Ганновере сидел последнее время. Ведь специальная международная комиссия контролировала условия его содержания!
— Да как же так? Вчера ночью, и уже известно?
— Может быть, это просто слухи?