…Однажды в душные летние сумерки двое руководителей санитарных дружин города, где свирепствует чума и установлен карантин, воспользовавшись своими особыми пропусками, минуют сторожевое оцепление и спускаются к морю выкупаться. Блаженство, которое испытывают измотанные мужчины, погрузившись в ласковую воду и ощутив себя «одинокими, вдали от мира, освобожденными наконец от города и чумы», – это знакомый уже по «Постороннему» праздник слияния с природной благодатью. Только теперь эта ценность, перед которой все остальные меркли и выглядели пустой выдумкой, теряет прежнее исключительное положение, оказывается зависимой и подчиненной. У «постороннего» счастье и долг враждовали, между ними пролегла пропасть. В «Чуме» Камю перебрасывает над ней мостик. Кое-кем из жертв чумы временами овладевает соблазн махнуть рукой на все на свете, поскольку, мол, все равно умрем, и предаться, подобно «постороннему», уединенным «пиршествам плоти» посреди бесчинствующей кругом погибели. Однако на сей раз они запрещают себе роскошь столь заманчивого выхода. Возвращаясь после купанья назад, один из друзей думает, что «болезнь на минуту забыла о них, это было хорошо, но теперь надо снова браться за дело». Участь окружающих ничуть не трогала «постороннего» («какое мне дело до смерти других?»), и выбравшись из стен бедствующего города, он бы по доброй воле обратно вряд ли пошел.
И эта разница ощутимо свидетельствует о возмужании мысли Камю в пору Сопротивления, когда воочию обнажилась крайне сомнительная изнанка мифа «языческого спасения». То, что некогда служило ключевой установкой всего жизнечувствия, в ходе серьезного пересмотра сохранилось лишь как отдельный момент, включенный, однако, в иную, граждански-гуманистическую иерархию ценностей на правах одного из слагаемых, оттенка. «Сравнительно с “Посторонним” “Чума”, бесспорно, знаменует собой, – считал сам Камю, – переход от одинокого бунтарства к признанию нашей принадлежности и к сообществу людей, чью борьбу необходимо сделать своей собственной. И если существует эволюция от “Постороннего” к “Чуме”, то в направлении солидарности и соучастия».
Правда, эта гуманистическая перестройка идет преимущественно в верхних, нравственно-поведенческих этажах миросозерцания Камю, не только не затрагивая, даже усугубляя пантрагическую плотность их общефилософского основания. Растерянных и нелепых законоблюстителей из «Постороннего» – посланцев всего того, что отчуждает личность, замещает враг гораздо более грозный и неодолимый – смертоносная болезнь, воплощающая вселенское зло. Совсем иначе выглядят в «Чуме» и те алжирские края, где «посторонний» недавно «бракосочетался» с приветливой природой, – теперь это выжженный зноем, посеревший от пыли, громоздящийся посреди голого плато город Оран, уродливый и бездушный. Да и само повествование в «Чуме» суше, аскетичнее. Деловито и сдержанно ведет летопись одного чумного года озабоченно-усталый доктор Риё, организатор защиты от вспыхнувшей нежданно-негаданно эпидемии. Впрочем, в своем авторстве он признается лишь к самому концу, так что даже пережитое лично им подано как часть «коллективной истории» – беспристрастного, хотя и не равнодушного протокольного свидетельства не о чьей-то биографии (или ее отрезке) и не о какой-нибудь семье, а гораздо шире: о «наших согражданах». Летописец выводит нас за пределы трагедии одного, приобщая к катастрофическому уделу всех и каждого. Исчезли вольные просторы приморья – жители Орана заперты от мала до велика в крепостной ограде лицом к лицу со смертельной опасностью. Здесь все жертвы: зараза настигает без разбора преступников и праведников, детей и стариков, малодушных и мужественных. Рамки книги всеохватывающи, речь в ней не о столкновении личности со своей средой, не о противоборстве правых и неправых, а о жестокой встрече поголовно всех с вездесущим и безликим «бичом» человечества – Чумой.