Но на дождевик сел и принялся набивать трубку. Трубка у него замечательная — пенковый мундштук в виде изогнувшейся русалки (вещица старинная, не часто такие встречаются; видно, не из простых этот Лапшин). Примял табак, прикусил русалочий хвост, пыхнул крутым клубком дыма.
— Спасибо, что подождали, Флор Сергеич. Не привык я еще ходить по стольку… Как-никак тридцать километров!
Метельцын отмахнулся от комаров, которых притащил с собой напарник.
— Привыкнешь, дело немудреное.
— Да я еще сбегал к одному столбу: показалось, подгнил — вот и вовсе отстал…
— Зря бегал. Крикнул бы мне. Столбы хорошие — я каждый в лицо помню, — без нравоучения, как истину сказал Метельцын и, помолчав, прибавил: — Сейчас что… Лето… Зимой — это ходьба! Да еще в метель, иной раз и в темноте. По пурге, конечно, не пойдешь, а в метель обязательно. Вот когда тяжеловато… Какой ни ходок — забуксуешь. — Он то ли вздохнул, то ли затянулся поглубже, стряхнул пепел, наклонился к Лапшину: — Одному тебе скажу: этой зимой было дело — с детишками прощался, с женой. Думал, до дома не доберусь, выбился из сил. Про себя говорю: «Прощайте, милы мои Андрюша, Сонечка, Юленька, и Клава прощай, лихом не поминайте!» Во как было, Михалыч…
Некоторое время сидели молча, а потом Метельцын спохватился:
— Об этом хозяйке моей не говори.
Лапшин даже слегка отшатнулся.
— Никому не скажу!
Метельцын пустил струйку дыма снизу вверх по лицу, отпугивая комаров, и улыбнулся.
— Это я тебя постращать говорю. Пока лето, присмотрись, подумай. Зимой с места сниматься трудней. Да и я к тебе привыкну… А то работал один — и стану один, ни на кого не буду надеяться. Хоть и трудновато одному, а все легче, чем лишаться помощника…
Лапшин задумался, похрипывал трубкой, щелкал комаров на руках.
— Нет, нет! — Как бы опомнившись, сказал он вдруг. — Я не уйду, не испугаете ничем. — Поудобней уселся на поле гостеприимного дождевика, прикрыл глаза. — Мне уходить некуда.
Почти скрытое платком, узкое лицо его застыло, губы сжались. Наступило стеснительное молчание, которое тяжело переносить и прервать трудно.
— Пойдем, что ль… — неуверенно предложил Метельцын. Чувствовал он в помощнике какую-то непонятность, что-то скрытое, вызывающее почти неосознаваемую настороженность, беспокойство, смутную тревогу, но ни о чем не расспрашивал — не любил соваться в чужую жизнь. Решительность, с какой Лапшин отверг мысль об уходе, ему понравилась. Чем бы она ни была вызвана, напарник на зиму обеспечен. От одного этого легчало на сердце.
Они пошли вдоль проводов. Справа неохватно и пустынно разбегалась ширь Полуя, почти черного от низких туч. Недвижная вода насторожилась и сулила хлесткую погодку. Безветрие нынешнее и мелкий упорный дождичек как бы иссякали, за ними ждалась перемена, и душе хотелось, чтоб ударило с реки, отшвырнуло комаров, очистило небо и взор.
Лапшин старался не отставать и даже иногда шел рядом или чуть опережал Метельцына, но это не всегда ему удавалось — он тратил силы на то, что Метельцын совершал просто, как дыхание. Они молчали, и Лапшин чувствовал себя неуютно, неприкаянно. Игрой в перегонки он словно хотел утвердиться рядом с напарником, доказать, что выдерживает испытание, доказать не столько даже Метельцыну, сколько себе самому. Молчание тяготило его, но повода для разговора не находилось, и это становилось уже почти мучительным.
Метельцыну в глубине души хотелось, чтоб тот отстал, остался хотя бы позади, хоть шага на два, чтоб расстояние ослабило нарастающую тяжесть непонятного этого безмолвия, недосказанности. Почти всю дорогу в один конец Лапшин плелся за спиной, и Метельцын, занятый делом, не слишком-то и замечал его, проку от него пока не было — взял, чтоб привыкал постепенно… А сейчас, после спокойного перекура, когда осмотр участка окончен и дел никаких, вдруг выплыла эта неизвестно почему зародившаяся тяжесть.
В конце концов Лапшин все же нарушил молчание. Забежав шага на два вперед, повернул узкое лицо, еще более обуженное щелью платка, и спросил неожиданно:
— Вашего сынка зовут… Не припомню…
Метельцын облегченно улыбнулся, назвал имя сына — и словно детское дыхание коснулось щеки. Напряженная неловкость молчания отошла в сторону.
— Да, да… Андрюша… — Лапшин слегка замешкался, отстал и пробормотал в спину Метельцына: — Хорошее имя, и мальчик хороший…
Он шел быстро, и слова неровно вытряхивались, но он все-таки говорил, найдя, наконец, нить разговора, приближавшего его к напарнику.
— Я как увидел ваше семейство — позавидовал… Все у вас есть, все в сборе: и семья, и дом, и дети…
Метельцыну послышалось, что последнее слово он произнес с некоторым усилием, словно не решаясь. И почему-то незначительная эта черточка тонкой иглой вошла в сердце.
Из-за спины, почти приглушенные шагами и шорохом дождевика, выплывали слова:
— Одному-то, знаете… не очень…
Лапшин слегка споткнулся, вовсе отстал, но опять догнал Метельцына.
— Одному-то, говорю… Приходишь домой, а там пусто… Как забыл на столе спички, так они и лежат. Вернулся из рейса — и ничего не изменилось…