Метельцын убежал, прыгая через лужи, а Петр Михалыч все стоял в дверях, держал снятый с головы платок и отрешенно смотрел, как дождь сеет на кусты, закрашивает реку в скучный цвет. И почти против воли, сам того не желая, подумал, что, пожалуй, это приглашение на обед — добрый признак. Душа принимала и радовалась. Мысленно он не признавал этой радости, но она существовала уже сама по себе, без разрешения, и он терялся от такого противоречия между чувством и разумом.
Домашний дух, принесенный Метельцыным, еще витал у крыльца, заросшего бурьяном, и Лапшин вдыхал его до последней частицы, пока дождь вовсе не растворил его в своей мути.
Медленно развязал провод-подпояску, снял влажный ватник, повесил на гвоздь у двери и долго стоял, соображая, то ли сделал и что делать дальше. Похлопал по карманам, удостоверился, что кисет и трубка на месте, и собрался уж было идти. Взгляд упал на ноги. Портянки… Не в портянках же. Замешкался — мысли все не о том. Наконец выдвинул из-под кровати чемодан, достал носки, надел ботинки.
Ноги гудели, каждый шаг отдавался в икрах. Пока шел по линии, вроде ничего, а посидел чуть-чуть — и ноги заныли. Что ж, такая теперь работа… Вся жизнь, получается, в ходьбе — то на судне ходил, теперь на ногах… От немудрящей шутки сжалось сердце. Накинул ватник на голову, шагнул под дождь.
Семья уже собралась за столом, его ждали.
Метельцын подвинул табуретку.
— Садись, Петр Михалыч… Садитесь вот…
Лапшин присел и лишь тогда почувствовал, как давно не был на людях. Все ведь знакомые, вроде некого стесняться — детишек за столом больше, чем взрослых, — а, поди ж ты, не решался взять кусок рыбы, лежавшей на доске посреди стола. Понимал несуразность своей стеснительности, но перебороть ее не мог. Глядя на него, и остальные оробели. Андрюша протянул, было руку и отвел назад.
— Берите рыбку, — перебарывая общее замешательство, сказал Флор Сергеич. — Малосольный щур, суточный. Конечно, к нему бы по стопочке надо… Да где тут достанешь… Вы малосольную-то уважаете, Петр Михалыч?
Лапшин взял наконец кусок, показавшийся слишком большим, хотел сменить, но, пораздумав, оставил.
— Как же…
Хозяин обрадованно кивнул и незаметно подмигнул Клаве, стоявшей поодаль у плиты.
— А я поопасался — может, не понравится. Суточная ведь, почти сырая, не всем по вкусу… — Тоже взял кусок, ободрал кожу, прикусил со смаком. — Мы, как сюда переехали, только сильно соленую ели. Потом все малосольней, малосольней… Соленая уж вроде и не вкусна. — Засмеялся тихонько, поглядывая на детей: — Ребятишки так вовсе сырую лупят. Андрейка вон — только из реки вынем, живую еще — режет, в соль — и в рот.
Лапшин поддакивал, приканчивая кусок. Он лишь сейчас ощутил голод и радовался любимой еде, и радость эта заслоняла нахлынувшие было тяжелые мысли. Именно в этот миг он до глубины, отчетливо почувствовал, что ему повезло в начале новой для него жизни. Разум еще не хотел соглашаться. Разумом он понимал, что никакой удачи и радости больше не может случиться — вся радость отрезана, осталась далеко, на Печоре; при нем — одно несчастье, доведенное до предела, до конца. А душа, независимо от этого, впервые стала успокаиваться, отдыхать.
Петр Михалыч распрямился, сел посвободней и уже без тягостной для себя стеснительности, внимательно, подробно оглядел собравшихся за столом. И удивительно — он словно лишь сейчас увидел дочек Метельцына, открыл для себя, что они совсем разные, а раньше казались на одно лицо. Соня, постарше, была в отца, темненькой, а Юля светловолосой и курносой. Андрей — маленький Метельцын. Даже руку протягивает как отец и сидит так же, и взгляд такой же.
Лапшин рассматривал их как бы издалека, со стороны. Он чувствовал, что на большее, чем это разглядыванье, не способен. Вот хоть поговорить, например… Не сможет. О чем? Как заговорить?.. И чем больше нравились ему эти трое детишек, тем длиннее оказывалось расстояние, отделявшее его от них. И он терялся, поняв это, пробуждалась смутная неудовлетворенность собой, сожаление к себе самому. Эти маленькие люди, сидящие рядом — уже где-то впереди, там, куда ему не заглянуть… И он с некоторой завистью посматривал на Метельцына, так просто и обыденно обращавшегося с ними. Лапшин, может быть, впервые задумался сейчас над этим странным, едва наметившимся чувством и осознал свою неспособность проникнуть глубже в открывшийся мир отношений между взрослыми и маленькими…
Где-то в стороне — твердо обозначенным фоном этого застолья — присутствовала Клава, Ей все некогда было присесть, она проплывала перед глазами, исчезала, снова показывалась возле каждого — всегда у стола и все ее нет… Убирает, расставляет, разливает, помогает меньшой дочке…