Весна сплеталась из вестей о наступлении на фронтах, из утреннего запаха отсыревшей газеты на щите у Красных ворот, из посветлевших и выросших дней, из протяжной гнетущей слабости от недоедания (в доме осталось двадцать восемь картофелин), из дымного холода в комнате (частые ветры забивали дым в трубу); вплеталась в нее и музыка, впервые услышанная, и незнакомые стихи, найденные в библиотеке, и волнение редких свиданий, и темное предчувствие выпускных экзаменов, и капели, и осевшие сугробы посреди улиц, и мокрые потеки на выщербленных, закрашенных маскировочными полосами фасадах, на бельмах заколоченных витрин и окон.
Радость этой весны Егору открылась еще и в выздоровлении друга.
Алику сняли повязку с руки. Страшно и больно видеть два его скрюченных беспомощных пальца — большой и указательный (другие вместе с куском ладони остались на Курской дуге). По жестокой логике тогдашнего оптимизма и это считалось удачей.
Сначала Алик по привычке держал руку полусогнутой, опасаясь любого прикосновения. Но скоро, вскрикивая от боли, помогая левой, стал сгибать и разгибать закостеневшие пальцы. Это сделалось его постоянным занятием, до одури, до изнеможения. Когда приходил Егор, Алик просил помочь, и тот с опаской принимался за гимнастику. «Сильней гни!» — просил Алик, и на лбу пот, и бледность от боли. «Мне ж писать надо… не жалей, гни… ерунда…»
Они уже гуляли вместе понемножку. Выходили в черную дыру двора, брели по громким стекляшкам лежалого снега через промозглую арку темных ворот (на стене белой краской — свежая надпись: «ГАЗОУБЕЖИЩЕ»).
Выглядывали на улицу. Алик отдыхал на вытаявшей тумбе, смотрел на прохожих, на трамваи, на грузовики, еще по-зимнему выкрашенные в маскировочные белила. Он волновался, задыхался, вытирал лоб, Егор в испуге тянул его домой.
— Нет, нет, Егорий, черт! Я хорошо… Это ж наша улица, Егор! Наша улица…
В те дни случилось необыкновенное событие: врач разрешил Алику помыться в бане. Главное, конечно, не только сама баня, главное — выход из дома не для прогулки, а по делу, поездка по городу…
Не сразу выбрали они, куда отправиться. Ближе других — Доброслободские бани, да Алик с детства их не любил. Машков переулок недалеко, и бани там неплохие, но потому именно, что недалеко, туда решили не ездить.
И само собой получалось — лучше Центральных бань не сыщешь! Наталья Петровна, конечно, заохала: в такую даль! Не случилось бы в дороге худо… Но Алик загорелся — только в Центральные!
Он так старательно одергивал перед зеркалом шинель, что мать улыбнулась: «Уж не в театр ли собрался?»
К вечеру небо очистилось, в весеннюю синеву всплывали аэростаты воздушного заграждения, серебристые и розовые в последних лучах, черные против света. Сырой ветер наполнял улицу тревожными запахами, принесенными издалека.
На половине пути до трамвайной остановки Алик прислонился к столбу, отдыхал — трудно идти против ветра. Егор с болью и нежностью видел, какой он худой, зеленый; шинель собралась под ремнем, будто на жерди. И подумалось: права Наталья Петровна — очень дальнее затеяли путешествие…
Угадав эти его мысли, Алик нахмурился, отстранил руку Егора, который хотел помочь, — пошел впереди, согнувшись против ветра пополам.
На остановке народу полно — давно не было трамвая. Инвалиды на костылях, старухи, тощие подростки в ватниках, девушки из ПВО с выпущенными из-под солдатских шапок завитыми кудрями.
С волнением и жадностью оглядывает Алик людей, не хочет показать своего волнения — и еще сильней волнуется, и голова кружится от воздуха, от непривычности простора после комнатной тесноты.
— Эх, черт, пожалуй, не влезем, — кивает на показавшийся у Разгуляя трамвай.
Стоявшая рядом старушка придвинулась — и шепотком, с укоризной:
— Ты, солдатик, черта не поминай… Кто черта поминает, тот карточки плохо отоваривает — я давно приметила… У нас в квартере одна все чертыхается, чертыхается — ей и не достается ничего, а намедни и вовсе карточки потеряла… И в очереди говорили…
Тут подлязгал вагон, и старушка, не досказав, кинулась к передней площадке.
На счастье, в прицепе народу было не слишком, они протиснулись в конец на удобное местечко — там в оконной фанере провернута дырочка. Алик сразу к ней приник, и зачарованная улыбка не сходила с бледных губ.
На Красноворотской площади трамвай остановился — перекрыли движение. Загрохотало, дробно застучало по булыжникам, все звуки подмял рев моторов. Егор по звуку узнал танки.
— «Тридцатьчетверки», три штуки. — Алик не отрывался от щелки. — Ремонтироваться пошли… Один без пушки… В зимней маскировке еще…
Инвалид, навалившийся на костыли, вздохнул тяжело:
— Не приведи бог… Выскочили они из боя, а мы — пополнение, на фронте первый раз… Глядим — «тридцатьчетверки»… Броня в крови, в мозгах, в клоках… Траки как мясорубки… намотало всего… Танкист, молодой парень, шлем снял, а сам седой…
Какая-то старушонка перебила его, выдернувшись в серединку, привлекая к себе внимание: