Странно, — вернулся он к прерванной цепи своих дум, — что Франция обладает религиозными писателями, более или менее знаменитыми, но слишком бедна мистиками в строгом смысле. Также и с живописью. Истинные ранние мастера — фламандцы, немцы, итальянцы, и среди них — ни одного француза, и наша бургундская школа вышла из Фландрии.
Нет, бесспорно, дух нашей расы явно не искушен в раскрытии и объяснении путей Господних, которые пролагает Он в самую сердцевину души — туда, где зарождаются мысли и сочится родник постижений.
Он не стремится объять изобразительною силой слов глас или безмолвие благодати, озаряющей разрушенное царство греха, неспособен извлечь из мира тайны откровения психологические, какими являются труды Святой Терезы и Святого Иоанна де ла Круа, и произведения искусства, подобные творениям де Воражина или сестры Эммерик.
Невозделана нива наша и терниста почва, да и где найти земледельца, который взборонит ее и засеет, соберет не мистическую жатву — нет, — но лишь хлеб духовный, чтобы напитать голод скитальцев, ослабевших, беспомощно блуждающих и падающих в ледяной пустыне современности.
И бессилен пахать эти пустыри священник — вечный работник на пажитях надземности, призванный возделыватель душ.
Семинария воспитала его покорным и незлобивым, умеренностью пропитала его жизнь. И, по-видимому, отвернулся от него Господь — вернейшее доказательство, что лишены священнослужители всякого дарования. Не осталось одаренных священников ни на кафедре, ни в книге. Миряне унаследовали благодать, разливавшуюся в средневековой церкви. Другой пример еще поучительнее. Церковники почти не творят в наше время обращений. Минует их угодное небу существо, влекомое непосредственно самим Спасителем, направляемое Его личным воздействием.
Невежество и необразованность духовенства, непонимание среды, презрение мистики, отрицание искусства — отняли у него всякое влияние на искушенные души. Оно царит лишь над неразвитыми мозгами ханжей и ложных святош. И, без сомнения, так лучше — здесь перст Божий, и если б стало оно властелином, если б овладело и двигало несносным стадом паствы — все кончилось бы во Франции ураганом клерикальной тупости, гибелью всякой литературы, всякого искусства!
Спасти церковь может лишь монах, которого священник ненавидит и жизнь которого является для него вечным укором. А что, если и здесь рассыплется мечта, когда я увижу монастырь вблизи, — подумал Дюрталь. — Но нет, мне везет. Судьба хранит меня. Если в Париже я встретился с исключительным аббатом, не равнодушным, не педантом, то почему не столкнусь я в аббатстве с истинными монахами?»
Закурив папиросу, он начал рассматривать ландшафт в окно вагона. Поезд спускался в низину, и навстречу ему телеграфные нити плясали в облаках дыма. Ровный, незанимательный пейзаж. Дюрталь откинулся на спинку своего сидения.
«Как-то сложится приезд мой в монастырь? Во избежание напрасных слов, я ограничусь вручением отцу гостиннику письма. Все устроится!»
Он чувствовал полное умиротворение. Изумлялся, что исчезли тяжести и страхи, и чуть не сменились радостным подъемом. «Славный священник был прав, уверяя, что я сам сочиняю чудовищные призраки… И задумался об аббате Жеврезе. Удивился, вспоминая, как за все время знакомства он ничего не узнал о его прошлом, не стал ближе к его интимной жизни. И вправду, я всегда мог бы осторожно расспросить его, но никогда не приходило мне этого в голову. Связь наша всецело ограничилась вопросами религии и искусства. Такая неизменная замкнутость не создает захватывающей дружбы, но порождает своего рода янсенизм влечения, не чуждый прелести.
Пусть так, церковник этот — человек святой, чуждый лукавого, вкрадчивого обхождения священников. Кроме нескольких жестов, манеры запускать за пояс руки, или прятать их в рукава, привычки прогуливаться за разговором взад и вперед, невинной страсти загромождать речь свою латынью, он далек от наружности и елейных бесед своих собратий. Обожает мистику и древнее пение. Он необыкновенный. Его заботливо мне ниспослало небо! — Взглянув на часы, вздохнул: — вот и подъезжаем; я проголодался; через четверть часа будем в Сен-Ландри».
Чтобы занять время, Дюрталь постукивал по оконному стеклу, смотрел, как убегают поля, уносятся леса, курил папиросы. В должное время снял с сетки саквояж и высадился наконец на станции.
На площади, возле крошечного вокзала, заметил таверну, о которой рассказывал аббат. Встретившая его в кухне приветливая женщина ответила:
— Хорошо, сударь, будет исполнено. Вы позавтракаете, а тем временем запрягут лошадь.
И он вкусил неудобоваримых кушаний. Увидел пред собой телячью голову, залежавшуюся в деревянной лохани, несвежие котлеты, овощи, почерневшие на сковороде. В том настроении, какое переживал он, его забавлял этот невозможный завтрак. Пригубил вина, от которого горело горло, и смиренно выпил кофе, после которого на дне чашки остался осадок песка.
Вскарабкался в тележку, которой правил молодой парень; во всю прыть понеслась лошадь по деревне, и потянулись окрестные поля.