Он изнемог. Сознавал, что бессилен вырвать последние корни, и обмирал при мысли, что предстоит обсемениться добродетелями, возделать бесплодную почву, удобрить мертвую землю. Чувствовал, что неспособен ни к какой работе, и проникался убеждением, что Бог отверг его и нечего больше ждать ему Господней помощи. Эта уверенность подсекала его, он переживал неизъяснимое. Как передать страхи и опасности состояния, о котором можно судить, когда испытаешь его сам. Некоторым подобием может служить лишь потрясение ребенка, никогда не отходившего от матери, которого под вечер покинули вдруг без единого предостережения. Но дитя, уже в силу своего возраста, успокоится, погоревав, забудет печали, отрешится от окружающих опасностей. А он, непрестанно томимый беспредельным и упорным отчаянием, не расстается с мыслью о своей заброшенности, с упрямым страхом, что ничто не ослабевает, ничто не утишается.
Человек не смеет ступить ни шагу ни вперед, ни вспять. Хотел бы зарыться в землю, поникнув выжидать конца неведомо чего, увериться, что пронеслись смутные, угадываемые угрозы. Именно это ощущал теперь Дюрталь. Отрезан был прежний путь, путь, внушавший ему ужас. Лучше смерть, чем вернуться в Париж и вновь погрузиться в утехи плоти, вновь переживать чередованье часов распутства и тоски. Но если не было возврата назад, то и впереди преграждалось движение, и дорога упиралась в тупик.
Земля отвергала его, и замыкалось пред ним небо.
Как слепец, распростерся он на перепутьи, во мраке, неведомо где.
Это настроение отягчалось совершенным непониманием причин, разъедалось воспоминанием снисходившей прежде благодати.
Дюрталь не забыл нежности цветения, ласки божественных прикосновений, непрерывного, незатемненного шествия, встречи с исключительным священником, уединения в пустынь, легкости, с которой он приспособился к иноческой жизни, столь чреватою последствиями отпущения и быстрого, отчетливого ответа, разрешавшего ему причаститься безбоязненно.
И вдруг без особой вины отказался хранить его Тот, на Кого он опирался, и без единого слова бросил во мраке беспомощного путника.
«Все кончено, — думал он, — подобно обломку, всеми отвергнутому, обречен я носиться здесь, на земле. Не суждено мне отныне никакого крова. Мир невыносим мне, и отвернулся от меня Господь. Вспомни, Господи, ограду Гефсиманскую, когда так трагически оставил Тебя Отец, которого молил Ты в несказанном страхе! Вспомни, как ангел утешал тогда Тебя, и сжалься надо мной, не будь безгласен, не покидай меня!» — В молчании угас бессильный вопль, но все же Дюрталь боролся с сокрушением, пытался вырваться из тисков скорби. Молился — и опять явственно ощутил тщету молений, утопавших неуслышанными. Воззвал к подательнице милосердия, заступнице, предстательствующей о прощении, но чувствовал что Богоматерь глуха к его зову.
В унынии замолк — и сгустился мрак, и объяла его непроницаемая ночь. В сущности, он не страдал, но желаннее было бы страдание. Пустота уничтожала его и поглощала, и помутился дух, как у человека, склоненного над бездной. С трудом собрал он воедино осколки мысли, и они опять превратились в угрызения.
Доискивался и не находил послепричастного греха, который мог бы оправдать это испытание. Преувеличивал погрешности, раздувал раздражение, хотел убедить себя, что не без приятности видел он в келье облик Флоранс, который сверлящей яростной пыткой сразил душу, невольно вверг ее снова в обостренную муку совести, вроде той, которою возвестилась буря.
Но в борьбе своих дум не утратил скорбной способности суждений. И, окинув себя мимолетным взором, сравнил свою душу с ареной цирка, истоптанной страданиями, которые вереницей свершают там свой хоровод. Сомнения в вере, казалось, растекавшиеся во все концы, вращались в общем, в том же круге.
— А теперь вновь появились и гонятся за мной угрызения, от которых я мнил себя освобожденным. Как объяснить? Кто налагает эту пытку — дух зла или Господь?
Дьявол душил его — это бесспорно. Природа натиска обнажала его источник. Да, но как объяснить, что он покинут Богом? Не мог же помешать помощи Спасителя нечистый! Неизбежен вывод, что если один терзает, то другой забыл о нем, оставил на произвол судьбы, совсем отстранился от него.
Его добило это строго обоснованное убеждение, эта уверенность, поддержанная разумом. Завопив в страхе, всматривался в пруд, возле которого ходил, жаждал броситься в воду, рассуждал, что задушение, смерть милее такой жизни.
Затрепетал глядя на воду, манившую его и бежал, бессознательно понес скорбь свою лесам. Пытался обессилить ее долгою прогулкой, но утомился, а она не слабела. И, наконец, разбитый, смятенный опустился перед столом в трапезной.
Взглянул на прибор, но не решался есть, не хотел пить. Рвался и, сокрушенный, не мог высидеть на месте. Поднялся, до вечерни бродил по двору. И в церкви, как раз там, где он непременно надеялся найти облегчение — переполнилась чаша. Вспыхнула мина. Взорвалась душа, под которую с утра вели подкоп.