И во всем этом мальчик должен был «каяться» этому же самому батюшке, соратнику этих же самых педагогов. Каясь в собственном грехе, мальчику приходилось поневоле открывать «хитрую механику» общей товарищеской обороны от латинистов, греков, математиков и прочих врагов маленького гимназического народа. А ну как батюшка возьмет да выдаст одну из тайн этой обороны своим коллегам по педагогическому совету (что и бывало, кстати сказать). И мальчик, в предведении такой горькой возможности, предпочитал утаивать перед священником целый список своих самых живых и несомненных прегрешений и приучался, таким образом, к сознательной лжи на исповеди. Наш батюшка, не требуя от нас непременного говения в гимназической церкви, избавлял нас от этой отвратительной фальши.
Мы могли говеть в приходских церквах, но – увы! – казенное учреждение оставалось казенным: от нас требовали непременного предоставления специального свидетельства о говении за подписью и печатью приходского духовенства.
Это тоже становилось школой фальши и обмана: гимназии нужно было от нас официальное свидетельство, и мы приносили его, но, будучи в средних и старших классах, ухитрялись добывать его без всякого говения и причащения: мы просто записывались у диакона в книгу «бывших у исповеди», платили за это двугривенный, а на Светлой неделе получали от него же за полтинник нужное свидетельство о говении и причащении.
В классе на уроках Добросердову также не было простора. Он хотел бы внести что-то живое, свежее, искреннее в свое дело, но был связан программой, учебниками, баллами, скован всем мертвящим аппаратом казенного учебного предмета, и только временами ему удавалось проявить живое чувство и увлечь нас им.
Особенно трудно ему стало с 4-го класса, где начиналось изучение знаменитого катехизиса митрополита Филарета. Книга эта навсегда останется памятником казенного Православия, каким оно запечатлелось в такую религиозно-бесплодную эпоху, как царствование Николая I.
Кто спорит, Филарет был человек большого ума и многих блестящих дарований. Но его катехизис – это гербарий из засушенных растений. Филарет уверенной рукой сорвал библейские розы Сарона, белоснежные евангельские лилии Галилеи, уединенные цветы пустынной Фиваиды, все это положил под тяжкий пресс казенной схоластики, подверг рассудочной систематике, и вместо благоуханного букета из живых цветов у него получился сухой гербарий из мертвых их трупов, называемый катехизисом. По этому пыльному гербарию, засушенному еще в 20-х годах и еще более подсушенному в 30-х годах, при Николае I, мы должны были научиться обонять запах библейских роз и аромат евангельских лилий. Дело невозможное! И мне кажется теперь, что наш батюшка, не забывший еще свободного запаха тамбовских садов и полей, временами понимал, что это дело невозможное.
По крайней мере, он старался, где мог, показать нам живой цветок с полевым его ароматом, тогда как преосвященнейший ботаник предлагал нам только бездыханный труп этого цветка. Он осмеливался иногда вычеркивать слишком пространные тексты, ложившиеся напрасным ярмом на нашу память и камнем на сердце, а иной раз он вычеркивал даже кое-что из самих «вопросов и ответов» Филаретова катехизиса, где особенно холодна была его сухость и особенно жестока схоластическая отвлеченность. Я отлично помню, что Добросердов, следуя своему поистине доброму сердцу, просто-напросто вычеркнул у Филарета учение о предопределении, поражающее своей софистической натянутостью и жесткой казуистикой.
Но катехизис Филарета все-таки оставался катехизисом, «рассмотренным и одобренным», как сказано на его обложке, Святейшим Синодом и изданным «по Высочайшему повелению», – тот же Добросердов должен был блюсти неприкосновенность его религиозной гербаризации.
Увы, живому и рвущемуся к жизни батюшке нашему приходилось заставлять нас учить наизусть не только тексты Священного Писания, в изобилии встречающиеся в катехизисе, но и труднейший текст самого Филарета с определением различных богословских тонкостей. Катехизис Филарета и был причиной наших первых и очень жарких схваток с Добросердовым.