Но, зная, что право и закон на его стороне, отец не считал возможным сделать это: он жил по своему, более строгому закону совести и чести.
Он отдал своим кредиторам все, что имел: две лавки с товарами и ценный дом, – и остался без всяких средств к жизни.
Репутация отца как купца была так честна и стояла так высоко, поведение его при прекращении торговли было так безукоризненно, что – редчайший случай в истории московского купечества – у кредиторов не возникло даже мысли объявить отца несостоятельным должником. Старый царский закон знал три вида несостоятельности: «злостное банкротство», «несостоятельность по злой воле» Островский изобразил в комедии «Свои люди – сочтемся!» (первоначально называвшейся «Банкрот»). Это было преступление, караемое тюрьмой. Несостоятельность «по неосторожности» не была преступлением, но бросала тень на «неосторожного» как на плохого дельца, с которым нельзя иметь дело. Несостоятельность «по несчастью» не бросала такой тени, но какой-то оттенок жалости и убожества все-таки приобретал тот, кто был объявлен «несчастным должником», и во всяком случае, и ему, как и «неосторожному», если не пресекались, то затруднялись пути к коммерческой деятельности.
На отца не легло даже и этого оттенка «несчастности». По делам его не было учреждено «конкурсного управления», как это обычно делалось в те времена. Была учреждена лишь небольшая контора по ликвидации его дела, и отец сам был главным ее работником: кредиторы отлично знали, что он отдаст им последний грош. И он действительно отдал им этот грош: он не остался никому ничего должен.
Но сам 65-летний старик с двумя малолетними детьми был разорен до конца и остался с горьким сознанием, что никто из близких не подал ему руку помощи[139]
.Могли ли сыновья подать ему ее?
Не прошло и года со дня смерти отца, как Александр Николаевич открыл в модном центре торговой Москвы, в Александровском пассаже, свой мануфактурный магазин. Не знаю, совесть или что другое внушило ему мысль открыть магазин не под своей фамилией, а «З. Н. Мясняев и К°». Этот «Мясняев» был не кто иной, как племянник отца, также служивший у него в приказчиках. У него так же, как у Александра Николаевича, не нашлось средств помочь дяде, но нашлись откуда-то средства открыть большое коммерческое дело. Кстати сказать, дело это не процвело – и оба его хозяина через недолгое время превратились в приказчиков.
Отец остался без копейки денег,
Но случилось то, чего отец не ожидал: старшие дети, жившие с ним в доме, в их числе и будущий содержатель магазина и помощник Плевако, все до одного и до одной, целым караваном оставили отчий дом, покинув отца раз и навсегда. Он прожил после отъезда детей еще полтора года, но не получил от них за это время никакой помощи.
Отец опять, как при страшном слове второго сына, не поднял на них руки с проклятием. Он отпустил этих Реган и Гонерилий с миром, он отдал им все, что было в их комнатах[141]
; все, до «Божия милосердия» включительно.Последняя надежда отца была уничтожена. Он мог считать, что весь многолетний труд его воспитания этих дочерей и сыновей короля Лира пропал втуне. Но он не сошел с ума, как Лир.
На 66-м году жизни он собирался заново начать свой старый труд – поступить на место в какую-нибудь шелковую фирму.
Но его уже поджидала тяжелая болезнь и смерть.
Свои именины на вешнего Николу он впервые за много лет встречал не в своем доме, не на террасе, выходящей в сад, благоухающий весенним первоцветом вишен и яблонь. Он встречал своего Николу тяжело больной в тесной комнате маленькой квартирки в шумном и пыльном Переведеновском переулке. Он приобщался в этот день Святых Тайн.
Были ли у него в этот день Реганы и Гонерильи с поздравлениями, я не помню; может быть, и были, но Корделии среди них не было. Отца навестил в этот день бывший его приказчик Галкин и подарил ему 25 рублей.
– Спасибо тебе, Николай Алексеевич, – сказал ему отец со слезами и нагнулся к его уху. – Стыдно мне сказать, а я отдал вчера на расход последние 5 рублей. Больше нет ничего.
А через пять дней, 14 мая, отец, пожелавший по какому-то неясному устремлению перейти в мою комнату, на мою кровать, на моих глазах отдал Богу душу. Мне не забыть его последнего взора тоски и любви, устремленного на меня.
Мне было 12 лет. Это была первая смерть, произошедшая на моих глазах. Но она не устрашила меня. В лице отца и в его последних вздохах была усталость и покорность человека, дождавшегося заслуженного успокоения.
Я позвал маму. Она, сдерживая себя, наклонилась над отцом.