Или предположим худшее: дело сделано — последние клетки почек отца изрезаны кристаллами яда. Он выблевал сердце и легкие себе на колени. Агония, затем кома, затем смерть. Как насчет мести? Моя аватара пожимает плечами, берет пальто и, уходя, бормочет, что убийство во имя чести в современном полисе не принято. Да. Пусть скажет своими словами.
«Подменять собою закон — это устарело, это для албанских стариков с их наследственными распрями, для племенных исламских сект. Месть умерла. Гоббс был прав, мой юный друг. Монополия на насилие должна принадлежать государству, власть должна нас всех держать в благоговейном страхе».
«Тогда, любезная аватара, немедленно звони Левиафану, вызывай полицию, пусть она расследует».
«Что именно? Черный юмор Клода и Труди?»
Констебль:
«А этот гликоль на столе?»
«Сантехник посоветовал, сэр, чтобы наши древние радиаторы зимой не замерзали».
«Тогда, дорогой будущий я, отправляйся в Шордич, предупреди моего отца, расскажи ему все, что узнал».
«Что женщина, которую он боготворит, задумала его убить? Как я получил эту информацию? Участвовал в интимной беседе, подслушивал под кроватью?»
Это — с идеальной формой сильного, дееспособного существа. А какие у меня шансы — слепого, немого, перевернутого еще-не-ребенка, еще пристегнутого фартучными тесемками — трубками с артериальной и венозной кровью — к будущей убийце?
Но тс-с! Заговорщики разговаривают.
— Это неплохо, — говорит Клод, — что он хочет переехать сюда. Изобрази сопротивление, а потом согласись.
— Ну да, — отвечает она холодно-иронически. — И поднеси смузи по случаю приезда.
— Я этого не сказал. Но.
Но — думаю, почти сказал.
Они умолкают, чтобы подумать. Мать тянется к вину. Ее надгортанник липко поднимается и опускается при каждом глотке, жидкость сливается по естественным каналам, минуя — как многое другое — подошвы моих ног, и заворачивает внутрь, в мою сторону. Как я могу не любить ее?
Она ставит бокал и говорит:
— Нельзя, чтобы он у нас здесь умирал.
Как легко она говорит о смерти.
— Ты права. Лучше — в Шордиче. Ты можешь его там навестить.
— С бутылкой винтажного антифриза — выпить за старые деньки!
— Повези угощение. Копченый лосось, капустный салат, шоколадные пальчики. И… напиток.
— Хррух! — Трудно передать этот взрыв скепсиса. — Бросила его, выставила из дома, завела любовника. И приезжаю с угощением?
Даже я чувствую, как обидно дяде это «завела» — словно кошку или попугая. Безымянного. Бедняга. Он только хотел помочь советом. Он сидит напротив красивой молодой женщины с золотыми косами, в пляжном лифчике и шортах, в душной кухне, и она — роскошный налитой фрукт, приз, которого немыслимо лишиться.
— Нет, — очень осторожно говорит он. От щелчка по его самолюбию голос у него звучит выше. — Это примирение. Ты хочешь загладить. Зовешь его обратно. Воссоединиться. Типа мирного предложения, отпраздновать, раскинуть скатерть. С новым счастьем!
Ему наградой ее молчание. Она думает. И я. Все тот же старый вопрос. Насколько же глуп Клод? Приободрившись, он говорит:
— Фруктовый салат — тоже вариант.
В его банальности есть поэзия, род нигилизма, придающего краски обыденному. Или наоборот: заурядность. Эта заурядность делает прозаичным самый гнусный замысел. Только он может превзойти себя, что он и делает после пятисекундного раздумья:
— Мороженое никак не годится.
Здравая мысль. Заслуживает быть высказанной. Кто захочет или сможет сделать мороженое из антифриза?
Труди вздыхает. И шепотом говорит:
— Знаешь, Клод, я его когда-то любила.
Видит он ее такой, как я ее воображаю? Ее зеленый взор затуманился, и снова ранняя слеза плавно скатывается по скуле. Кожа у нее влажно-розовая, мягкие волосы кое-где выбились из кос и, сзади освещенные потолочной лампой, горят, как золотые волокна.
— Мы были слишком молодыми, когда встретились. То есть встретились слишком рано. На беговой дорожке. Он был копьеметателем в своем клубе и побил какой-то местный рекорд. У меня коленки слабели, когда смотрела на него, как он разбегался с копьем. Как греческий бог. И через неделю он повез меня в Дубровник. У нас даже не было балкона. Говорят, это красивый город.
Слышу смущенный скрип стула. Клоду видится, как растет стопка подносов перед дверью номера, скомканные простыни в безвылазной спальне, девятнадцатилетняя полуголая перед крашеным фанерным туалетом, ее безупречная спина, застиранное гостиничное полотенце на бедрах — прощальный кивок приличиям. Джон Кейрнкросс ревниво отодвинут, благопристойно за кадром, но громадный и тоже голый.
Не обращая внимания на молчание любовника, Труди продолжает говорить, все повышая голос, пока не перехватило горло:
— Все эти годы пыталась забеременеть. И вот, как раз когда… когда…
Как раз когда! Бессмысленная грамматическая побрякушка. Когда устала от Кейрнкросса с его поэзией, я уже поселился прочно, и поздно было выселять. Теперь она плачет о Джоне, как перед тем — о Гекторе-коте. Может быть, ей характера не хватит на второе убийство?
— Кхм, — произносит наконец Клод и утешает: — Плакать о пролитом молоке и так далее.