По отцу никак не видно, что еще сегодня днем Клод предлагал ему пять тысяч фунтов наличными. Никакой благодарности, все то же братское презрение. Это должно подогреть в Клоде древнюю ненависть. А во мне — более гипотетическое пока, потенциальное, недовольство. Хоть и считаю отца безнадежно влюбленным дураком, я всегда полагал, что если жизнь с Клодом станет невыносимой, а мне не удастся соединить родителей, то смогу жить с отцом, по крайней мере какое-то время. Пока не встану на ноги. Но эта поэтесса вряд ли меня примет: тугие черные джинсы и кожаная куртка — не материнское одеяние. Это часть ее шарма. На мой корыстный взгляд, отцу лучше жить холостяком. Бледная красотка с уверенным утиным голосом мне не союзница. Но может, между ними ничего нет, а она мне нравится.
Клод только что сказал:
— В комнате с кухней? На ферме? Как чудесно.
Элоди своим модным голосом описывает домик с двускатной крышей на берегу темной быстрой речки, пенящейся на гранитных валунах, шаткий пешеходный мостик, буковую и березовую рощицы, светлую полянку с анемонами и чистотелом, колокольчиками и молочаем.
— Идеально для певца природы, — говорит Клод.
Настолько правильно и тупо, что Элоди немеет. А он продолжает наседать:
— И как далеко это все от Лондона?
Под «всем этим» он подразумевает никчемную речку и валуны, цветы, деревья. Приуныв, она едва скрипит:
— Километров триста с лишним.
Она догадывается, что сейчас он спросит о ближайшей железнодорожной станции и сколько отнимает дорога, — чтобы сразу это забыть. Но спрашивает, она отвечает, а мы трое слушаем без особого даже уныния и скуки. Каждый из нас со своей точки зрения захвачен тем, что остается несказанным. Любовники (если Элоди любовница), две особы, сторонние брачному союзу, — это двойная мина, которая взорвет наш дом. И выбросит меня вверх, в ад, на тринадцатый этаж.
Джон Кейрнкросс тактично приходит на помощь и говорит, что ему нравится вино, — подсказка Клоду, чтобы снова наполнил бокалы. Тот доливает среди общего молчания. Я воображаю тугую фортепьянную струну, ждущую удара фетрового молоточка. Труди готова заговорить. Чувствую по синкопам в ее пульсе еще до того, как произнесла первое слово.
— Эти совы. Они реальные или как бы что-то символизируют?
— Нет-нет, — живо откликается Элоди. — Они реальные. Я пишу из жизни. Но, понимаете, читатель сам привносит символы, ассоциации. Я не могу им запретить. Так устроена поэзия.
— Совы всегда мне представлялись мудрыми, — говорит Клод.
Поэтесса выдерживает паузу — не было ли в этом иронии. Оценив его, спокойно отвечает:
— Дело ваше. Спорить с этим не могу.
— Совы злые, — говорит Труди.
Элоди: Свиристели — тоже. Как вся природа.
Труди: Несъедобны, вероятно.
Элоди: А когда высиживают — ядовиты.
Труди: Да, когда высиживает, может и убить.
Элоди: Не думаю. Стошнить от них может.
Труди: То есть если вцепится когтями в лицо.
Элоди: Такого не бывает. Слишком робкие.
Труди: Пока не раздразнят.
Диалог непринужденный, тон спокойный. Светская болтовня или обмен угрозами и оскорблениями — не понимаю, не хватает жизненного опыта. Если я пьян, тогда и Труди тоже, но по ее поведению не скажешь. Ненависть к Элоди — теперь, несомненно, сопернице — может быть эликсиром трезвости.
Джон Кейрнкросс, кажется, вполне согласен переуступить жену Клоду Кейрнкроссу. Это ожесточает мою мать, она считает, что отвергать и переуступать — исключительно ее решение. Она может отказать отцу в Элоди. Может вообще отказать ему в жизни. Но я могу ошибаться. Отец читает ей стихи в библиотеке, чтобы ухватить, наверное, лишнюю минуту в ее обществе, позволяет ей выгнать себя на улицу. (Иди же, наконец!) Не знаю, что думать. Все не сходится.
Но сейчас некогда думать. Он встал, громоздится над нами, в руке бокал, покачивается совсем чуть-чуть, готовится произнести речь. Тихо, все.