Она садится на свой край кровати, чтобы снять сандалию, валится набок с сандалией в руке и засыпает. Клод трясет ее за плечо, будит. Вместе они бредут в ванную, роются в переполненных ящиках, ищут парацетамол, по два грамма на брата, против будущего похмелья.
— Завтра много дел, — замечает Клод.
Это уже сегодня. В десять придет отец; сейчас почти шесть. Мать жалуется, что весь мир, ее мир, кружится, когда она закрывает глаза. Я думал, что Клод больший стоик, сделан, как говорится, из более стойкого материала. Но нет. Через пять минут он устремляется в соседнее помещение, чтобы упасть на колени и обнять унитаз.
— Подними сиденье! — кричит Труди.
Тишина. Потом начинается, малыми порциями, но с большим старанием. И громко. И вскрик, внезапно оборвавшийся, как будто болельщику на стадионе всадили в спину нож.
В семь они засыпают. Я — нет. Мысли у меня кружатся вместе с ее миром. Отец отказался от меня, возможная его судьба, моя ответственность за нее, затем судьба моя собственная, моя неспособность предупредить его или что-то сделать. Мои сопостельники. Обессилены и откажутся от попытки? Или хуже — сделают неумело, попадутся, и их посадят. Отсюда — призрак тюрьмы, преследующий меня последнее время. Начать жизнь в камере, где блаженства не бывает, а за привилегию скуки еще надо побороться. А если у них получится — тогда Тимбукту. Я не вижу плана, не вижу пути к сколько-нибудь мыслимому счастью. Я хочу никогда не родиться…
Слишком долго спал. Меня будит крик и сильные неритмичные толчки. Опять гонки по вертикальной стене. Нет. Не то. Это она спускается по лестнице, слишком быстро, и небрежной рукой едва держится за перила. Вот чем это кончится: отскочивший прижимной прут вытертой ковровой дорожки или загнувшийся ее край — и вниз головой, и вечная тьма на смену моим частным сумеркам. Держаться мне не за что, только за надежду.
А крик был дядин. Он опять кричит:
— Я выходил за напитком. У нас двадцать минут. Свари кофе. Остальное я сделаю.
Его смутные планы насчет визита в Шордич похерены матерью — ей невтерпеж. В конце концов, Джон Кейрнкросс не такой дурак. Он ее выставит, и быстро. Ей надо действовать сегодня же. Некогда заниматься косами. Она оказала гостеприимство любовнице отца — брошена раньше, чем сама бросит, как говорят в этих передачах с ответами на личные вопросы. (Подростки звонят с такими проблемами, что поставили бы в тупик Платона и Канта.) Гнев Труди — океанический, глубок и обширен; это ее стихия, ее самосознание. Я понимаю это по ее изменившейся крови, которая протекает через меня, по зернистой ее консистенции, потому что тельца ее стеснены и раздражены, тромбоциты треснуты и обколоты по краям. Мое сердце борется с рассерженной материнской кровью.
Мы благополучно достигли первого этажа, где над мусором в прихожей с деловитым утренним жужжанием барражируют мухи. К ним тянутся, как жилые многоэтажки с садами на крышах, незавязанные пластиковые мешки. Там мухам можно всласть покопаться и погадить. Их ленивая тучность навевает мысли о мирно развлекающейся компании, объединенной общими интересами и взаимной терпимостью. Это сонное беспозвоночное общество в ладу с миром, оно любит богатую жизнь во всех ее гниениях. Мы же — низшая форма существ, испуганная и вечно в разладе. В дерготне, в беспрерывной спешке.
Рука Труди хватается за стойку перил, и мы делаем быстрый разворот на сто восемьдесят градусов. Десять шагов — и мы у лестницы в кухню. Тут нас не направят перила. Я слышал, они отвалились от стены в облаке пыли и конского волоса — это было до моего времени (если сейчас оно мое). Остались только неровные дырки. Ступени сосновые, со скользкими жирными шишками — палимпсестами когда-то пролитого, притоптанным мясом и жиром, сливочным маслом, стекшим с тостов, которые отец носил без тарелки к себе в библиотеку. Опять она набрала скорость, и это не к добру, может случиться нырок рыбкой. Едва мелькнула у меня эта мысль, как чувствую, нога ее оскользнулась назад, потеряна опора, нырок пресечен паническим напряжением поясничных мышц, и слышу за плечом мучительный хруст сухожилий, прикрепленных к костям.
— Спина! — рычит она. — Проклятая спина!
Но боль окупается: она удержалась на ногах и оставшиеся ступеньки преодолевает осторожно. Клод, занятый чем-то у раковины, делает паузу, чтобы издать сочувственный звук, и возвращается к своему занятию. Как он сказал бы, время — деньги.
Она рядом с ним.
— Голова, — шепчет она.
— И у меня. — Потом показывает ей: — Думаю, это его любимое. Бананы, ананас, яблоки, мята, пшеничные ростки.
— «Тропическая заря»?
— Ага. А вот эта штука. Бычиная доза.
— Бычья.
Он сливает две жидкости в блендер и нажимает кнопку.
Когда шум затих, он говорит:
— Поставь в холодильник. Я сделаю кофе. Спрячь эти бумажные стаканы. Не трогай их без перчаток.
Мы у кофемашины. Она нашла фильтры, засыпает ложкой зерна, наливает воду. Все идет хорошо.
— Вымой кружки, — говорит она. — И ставь на стол. Приготовь все для машины. Перчатки Джона — в чулане. Надо смахнуть с них пыль. И где-то там пластиковый пакет.