Неопределимый жанр его книг, принципиально многозначный способ видения, сложный стилевой контрапункт, вся его поэтика находятся в полном соответствии с его метафизикой.
Знаменательно замечание Великовского: «Для переработки жизни в “судьбу” здесь (в творчестве Камю) пускается в ход не диалектика, пусть даже стихийная, а картезианская логика»(с. 166).
Вот от картезианской логики Великовский, при всей строгой логичности построения его книг, самим этим построением одновременно и стремится отойти.
Чеславу Милошу принадлежат замечательно проницательные слова о Шестове: «Он знал, что его не понимают, но видимо не стремился слишком ясно выражаться. Читать его трудно не из-за какой-то его скрытности… Он всегда развивает логическую аргументацию при помощи вполне уравновешенных фраз… Шестов, несомненно, один из самых “читабельных” философов-эссеистов нашего века. Трудность заключается в том, что он против тех, кто стремится отделить мысли индивида от его личной трагедии… Я подозреваю, что Шестов претерпел свою собственную драму: отсутствие поэтического таланта, который позволил бы ему соприкоснуться с таинством существования непосредственнее, чем с помощью одних понятий. Хотя он и не смешивает жанры и не пишет “поэтической прозой”, чувствуется, что в какие-то моменты Шестов умолкает и что несказанное им имеет значение, ибо он переступил границу выразимого. В свою защиту он местами цитирует Паскаля: “Да не упрекнут нас более в отсутствии ясности, поскольку это мы как раз и исповедуем”»[115]
.Это удивительно тонкое суждение поэта Милоша имеет прямое отношение к Самарию Великовскому, не случайно свои «Очерки французской поэзии» он предваряет словами Гёте: «…сущее не делится на разум без остатка».
Убеждение в том, что поэту, творцу, «дано соприкоснуться с таинством существования непосредственнее, чем с помощью одних понятий», Великовский безусловно разделял, и именно этим, а не трагической рутиной обстоятельств объясняется его выбор обличия своих книг. Ни масштаб личности, ни масштаб дара других предположений не допускает.
Он «заходил за границу невыразимого», преступал ее вместе с теми, «кто там уже побывал», то есть с поэтами, а иногда и прозаиками. Но «драму отсутствия поэтического таланта» Великовский, в отличие от Шестова, не переживал, он создал свою поэзию, «поэзию умственного поиска», поэзию соотнесения, сопряжения, чем собственно любая поэзия и является, но в данном случае речь идет о соотнесении, сопряжении поэтических миров.
Добрая половина философских трактатов и две трети философской эссеистики всех времен написаны в форме рассуждений о мыслителях и поэтах, но Великовский делает нечто другое, он пытается соотносить сами художественные миры во всей их невыразимости, несводимости к любой плоскостной внепоэтической статике, ставшие частью «единого, как тень и свет» хора.
Но поэтичесую прозу он, как и Шестов, не пишет. Он пишет другую прозу. Прозу поэта.
Стиль некоторых страниц Великовского о Камю настолько близок строю эссеистики самого Камю, что цитаты сливаются с авторским текстом, а страницы о Бодлере звучат порой как перевод неизвестной статьи Бодлера, эллиптичная, герметичная, ломкая фраза о Рене Шаре – словно один из «листков Гипноса».
Естественный артистизм, врожденное стилистическое чутье? Безусловно. Но нужно быть очень наивным и неискушенным читателем, чтобы не почувствовать за этим блестящим стилистическим облачением «смыслоносность приема».
Великовский не перевоплощается, он воплощается в тех, о ком он пишет.
Самарий Великовский проходит с каждым художником его путь познания или «путь прекрасного» до конца, до последней точки в последней строке, до последнего вздоха, и вновь и вновь, будучи не удовлетворен итогом поиска, начинает сначала.
Другой путь, другого художника.
С той же посылки, из той же пустыни.
При том же безмолвии опустевших небес.
В самом построении его книг великий образ Сизифа незримо присутствует.
Подобный прием не только высоко «смыслоносен», если возможны градации или степени смыслоносности приема (а они возможны), но он воистину смертоносен для автора, к нему прибегающему, ибо требует чудовищных духовных и душевных затрат, не актерства, а «полной гибели всерьез», не воссоздать стиль, пройти вместе с поэтом или мыслителем его путь в своей собственной душе, пройти снова и снова путь сквозь ад.
Ближе всего то, что делает Великовский, быть может, к старинной поэтической форме «Из NN», которая подразумевает не перевод, не стилизацию, а квинтэссенцию творчества NN в нескольких строфах. Строфы у Великоского прозаические, но сути дела это не меняет, правда, и не проясняет.
Проясняет небольшой фрагмент из работы Сергея Аверинцева, посвященной анализу одного абзаца статьи Мандельштама «О природе слова»: