Но, думается, уже самые первые произведения о светлом коммунистическом будущем требуют менее однозначного описания. Стругацких действительно воодушевляет то «открытие» дальнего будущего, которое сопровождает публикацию «Туманности Андромеды» Ивана Ефремова; по крайней мере, именно так описывает ситуацию Борис Стругацкий в своей мемуарной книге «Комментарии к пройденному»: «…Громадный слой общества обнаружил Будущее. <…> Оказалось, что Будущее вообще, и светлое Будущее – коммунизм – это не есть нечто, раз и навсегда данное классиками» (Стругацкий Б., 2006 [1987]: 524). Оставаясь официальным ресурсом целеполагания, вотчиной государственной идеологии, территорией, на которую в любой момент готовы предъявить права инстанции власти, коммунистическое будущее вместе с тем признается и в качестве пространства персонального воображения. С точки зрения официальных идеологических норм легитимация дальнего будущего, конечно, означала легитимацию утопии – утопического разрыва между настоящим и должным. В «Полдне» Стругацкие подчеркивают этот разрыв, как бы удваивая футурологическую конструкцию: персонажи повести, космолетчики начала XXI века, неожиданно для читателей перемещаются еще на столетие вперед, в полуденный мир почти абсолютного благоденствия.
Однако оговорка «почти» здесь обязательна: Стругацкие явно заворожены конструированием идеального мира – и в то же время как будто плохо представляют себе, что делать с его идеальностью (и настойчиво ищут основания для общественного конфликта, предписанного канонами соцреалистической литературы: ср. идею представить коммунистическое будущее как арену «борьбы хорошего с лучшим» (об этом, напр.: Стругацкий Б., 2003 [1989–1999]: 72)). Можно предположить, что для авторов «Полдня» пристальный интерес к дальнему будущему в каком‐то смысле подразумевал и преодоление утопической логики (точнее всего было бы сказать, что утопическая логика разрушается здесь изнутри).
Как вспоминает Борис Стругацкий, собственная литературная программа определялась авторами «Полдня» следующим образом:
В конце концов мы пришли к мысли, что строим отнюдь не мир, который Должен Быть, и, уж конечно, не мир, который Обязательно Когда‐нибудь Наступит, – мы строим Мир, в котором нам хотелось бы жить и работать (Стругацкий Б., 2003 [1989–1999]: 72).
В главе, посвященной «Туманности Андромеды», я приводила характерный читательский отклик на роман Ефремова: «Ради такого будущего стоит жить и работать» (согласно Анатолию Бритикову, именно так отозвался о «Туманности» авиаконструктор Олег Антонов). Риторическое сходство двух высказываний делает явным кардинальное различие между ними: в интерпретации Стругацких (ну или, по меньшей мере, в ретроспективной интерпретации Бориса Стругацкого) мир будущего может быть воображен и изображен не только как запредельное пространство должного, но и как место субъективного желания.
Эта прямая манифестация желания, противоречащая канонам утопического восприятия, оказалась чрезвычайно значимой для читателей – ср. отзыв, написанный в середине 2000-х:
Вы, может быть, не знаете или не помните, но на излете социализма читателям не предлагалось никакой иной реалистичной, понятной и последовательной картины близкого торжества коммунистических идей, кроме как нарисованной братьями Стругацкими. И в разговорах о «веришь ли ты в коммунизм» едва ли не самым серьезным аргументом были вовсе не апелляции к классикам марксизма-ленинизма, а ссылка на то, что хотелось бы жить в таком мире, в котором живут герои Стругацких[58]
.В сущности, заявление о том, что вымышленный мир будущего должен воплощать именно персональные желания и ценности, одновременно являлось декларацией самих этих ценностей. Используя удачную формулировку Татьяны Дашковой и Бориса Степанова, предложенную по близкому поводу, можно сказать, что ценностный выбор здесь состоял в «утверждении частной жизни как сферы этически осмысленного существования человека и непосредственной заинтересованности в Другом» (имеется в виду, конечно, социологический «Другой», а не философское «Другое») (Дашкова, Степанов, 2006: 322).