Иными словами, идея чтения между строк связана здесь с усложнением интерпретативного режима, с вниманием к самой инстанции интерпретатора, с тем, что она становится видимой и значимой. Тоталитарная модель чтения эту инстанцию игнорирует и вытесняет: согласно канонам соцреализма, идеальное сообщение является абсолютно ясным, прозрачным и равным себе, оно в принципе не допускает никакой зашифрованности и не содержит никаких нефункциональных шумов[55]
. Перемещая акцент с дискурса пользы на дискурс удовольствия (но, что немаловажно, не подменяя полностью первый вторым), Лия Ковалева вводит в эту монолитную коммуникативную модель позицию субъекта, и модель, собственно, перестает быть монолитной, в ней обнаруживаются зазоры – дополнительные смыслы, которые могут быть вычитаны талантливым интерпретаторомВ монографии Льва Лосева, впервые изданной в 1984 году и посвященной традиции «эзопова языка» (от Российской империи до Советского Союза), освобождающий и творческий импульс чтения между строк представлен уже иначе: речь идет о специфическом способе обхождения запретов – «эзопов язык» рассматривается исключительно как механизм уклонения от цензуры (Loseff, 1984).
Во многом следуя подходам московско-тартуской школы, Лосев описывает идеальную (то есть максимально успешную) коммуникацию на «эзоповом языке» характерным для этих подходов образом – при помощи формулы:
A: Nc+ Nae —>C: / –0 / —> R
Составляя формулу, Лосев опирается на лотмановские размышления о коммуникативном шуме: автор (А) должен отправить сообщение на «эзоповом языке», которое воспринимается цензором как шум (Nae), и, параллельно, сообщение, которое отвечает всем требованиям цензуры и воспринимается как шум читателем (Nc), – лишь в этом случае вмешательство цензора (C) имеет все шансы оказаться минимальным (в пределе – нулевым), и читателю (R) удастся декодировать высказывание именно так, как того ожидает автор. Иначе говоря, идеальный «эзопов» текст будет состоять исключительно из сегментов, способных казаться шумом (на языке семиотических формул – T = Nc + Nae) (Ibid.: 42–49).
Тогда такой режим письма (и чтения) можно в каком‐то смысле назвать воплощением семиотической мечты: он предполагает коммуникацию, при которой сама идея неупорядоченности, неуправляемости, шумовых помех начинает служить налаживанию и структурированию каналов связи. Кажется, для этого следует всего лишь усилить (удвоить, а то и утроить) процедуру кодировки: чем тщательнее будет закодировано сообщение, тем вернее оно приобретет в глазах стороннего и нежелательного наблюдателя характеристики шума.
Стоит заметить, между прочим, что подобный сговор с хаосом оказывается разрушителен именно для семиотического подхода: исследователь здесь ступает на шаткую почву, несовместимую с проектом «точного» знания о коммуникации. Лосев концептуализирует и подробно рассматривает маркеры, которые позволяют читателю опознать «эзопов язык», но ненадежность таких сигналов очевидна – и, пожалуй, в первую очередь для самого автора монографии. Собственно, проблематична граница между «эзоповым» и «прямым» сообщением – в принципе цензор вполне способен расшифровать «эзопов» код, а «прямое» сообщение легко принимается подготовленным читателем за «эзопово» (Ibid.: 16, 119). Главка монографии, посвященная притчам, которые скрываются под маской научной фантастики, – и преимущественно произведениям братьев Стругацких, – вероятно, наименее убедительна. Попытки декодировать имя главного героя «Гадких лебедей» (Банев – от «русской бани» и от «полбанки») или увидеть в плотной атмосфере планеты Саракш из «Обитаемого острова» аллегорию удушающей атмосферы закрытого общества никак не противоречат формальной логике, но в то же время вызывают отчетливое сопротивление, плохо согласуясь с памятью о непосредственном читательском опыте.
В сущности, предельно рациональная, алгебраически исчислимая модель «эзопова языка», как ее описывает Лосев, утопична; она – своего рода перевернутое отражение той модели чтения, которая задавалась канонами соцреализма: обе модели опираются на представления о безупречной, до совершенства отлаженной коммуникации, но если в случае соцреализма абсолютная тождественность авторского замысла и читательского восприятия должна была, в идеале, достигаться через устранение информационного шума, то в случае «эзопова языка», напротив, – через перепроизводство шумовых помех.