Перед ней стоял молоденький губастый милиционер с беззащитно-синими большими глазами, из-под козырька фуражки выбивалась русая мокрая челка. С форменного плаща стекала вода. Майя увидела в глазах милиционера себя – некую темную горестную точку, схожую с изваянием, почему-то вверх ногами. Ну почему она стоит в глазах этого губастого милиционера вверх ногами?
– Этого не надо… – еле-еле проговорил милиционер, губы у него запрыгали слезно – не выдержали, выдали.
«Господи, какой молоденький! Школу-то хоть ты окончил? Вообще-то, наверное, окончил, без школы не взяли бы в милицию. А если и тебя пошлют в страшный Афганистан? И финиш будет таким же, как у моего Сергеева? Тогда что?» – Пространство перед Маей Сергеевой сузилось до размеров пятака, контуры молоденького милиционера расплылись дрожаще, будто жалостливый человек этот был слеплен из студня, из тумана и дождя.
– Что это? – спросила Майя с болью.
Милиционер заглянул через перила в далекую холодную воду, ознобно приподнял узкие острые плечи, отвернулся, потом снова посмотрел на воду. Губы его продолжали прыгать. Он хотел что-то сказать, нужно объяснить Майе, чего можно, а чего нельзя, но не сумел – глотку ему стиснуло, и милиционер вяло помотал рукой:
– Вот это!
Все было понятно.
Очень важно, чтобы у ушедшего человека на земле остались корни – пока эти корни живут, дышат, живет и ушедший человек, как только их не станет, так память покроется мутной пленкой, туманом, сделается ничем, и мертвый навсегда уйдет в небытие. Для того чтобы Сергеев жил, надо обязательно жить и ей – продолжать жить, чего бы это не стоило. И тогда будет жить и Сергеев. Прав этот губастый мальчишка в милицейской форме: нечего ей заглядывать в воду – лучше и полезнее быть причастной к жизни, чем к смерти. Сейчас ей тяжело, очень тяжело, и завтра будет тяжело, и послезавтра, а потом боль начнет потихоньку отпускать, она ослабнет, кривая пойдет вниз, на спад, и дни уже не будут такими невыносимыми.
Кроме черного цвета есть еще много других цветов.
– Прошу вас, не надо! – произнес милиционер моляще – хоть губы и продолжали у него прыгать, он все-таки собрался с духом, сладил с собою. – Очень прошу! – проговорил мальчишка в милицейском плаще, прижал обе руки к груди.
Пятак, на котором он стоял, расширился, стали вновь видны люди, спешащие в метро. Садовое кольцо с машинами, дома, рыжеватые остатки кудрей на деревьях, лужи, светофоры, киоски – город, оказывается, следил за нею, следил и за этим мальчишкой, готовно кинувшим ей соломинку, сочувствовал происходящему, но не вмешивался. Города вообще не вмешиваются в жизнь людей. Может быть, люди их раздражают своими поступками, неуемностью, пустотой, может быть, еще что-то тому виной – в каждом отдельном случае существует своя причина. Так всегда было.
Москва слезам не верит… Кажется, эта пословица в ходу уже несколько столетий?
Майя протестующе подняла руку – непонятно было, что значит этот ее жест: то ли она просила милиционера уйти, не мешать ей, то ли она показывала, что вняла его просьбе, поглядела еще раз с тоской в воду и, пошатываясь нетрезво, ослабшей чужой походкой пошла через мост в сторону Октябрьской площади.
Надо было жить, надо было хранить память о Сергееве, надо было… Да мало ли что еще надо было!
В такт нетвердым шагам вразнобой билось сердце – то частило, стремясь вырваться из груди, оглушающе колотилось в шее, в плечах, то вдруг останавливалось, пропадало, вместе с ним останавливалось все, и тогда земля чернела, обугливалась, и вместе с нею чернели и обугливались люди, дома, деревья, машины – все, чем Москва была начинена…
Кишлак
Война, война… Что может быть на свете хуже и страшнее войны? Если только вселенский мор?
Люда Гирькова ждала из Афганистана своего Володьку – светилась вся, когда думала о нем, нежная, угловатая, еще не потерявшая подростковой неуклюжести, но уже совершенная в своей красоте, считала по пальцам дни, добираясь до той заветной календарной отметки, когда он должен был прийти. Пальцев для счета требовалось много, и она завела специальный карманный календарик. Володька в письме обозначил день, когда появится дома – день был неточным, от него неделю-полторы надо было брать в одну сторону, неделю-полторы в другую, скорее всего, прибавлять; Люда, недолго думая, закрасила эти три недели красной шариковой ручкой. Время Володькиного приезда, когда подойдет, будет самым счастливым в Людиной жизни.
Жених ее был обстоятельным человеком – он и по жизни будет шагать также обстоятельно, с чувством и с толком, оглядываясь назад и примеряясь – семья, в которой вырос Володя Есенков, была работящей, независимой, дружной; случалось, и зависть вызывала тем, что в ней не было раздоров, пустых ссор и кухонных боев, к Лиде Есенковы относились, как к своей дочери, пока Володька находился в армии, всячески старались приветить ее.