Да, я знал, что в ранней молодости Консовский был актером у Мейерхольда, и подбивал его на воспоминания о той, для него, вероятно, самой счастливой поре. Но он не поддавался. Имя Мейерхольда давно уже было извлечено из забвения и формально, юридически, и морально считалось очищенным от наветов. О Мейерхольде писали книги, издавали его произведения, а все равно оставалась печать чего-то запретного. Или полузапретного. Контрреволюционером Мейерхольд уже быть перестал, зато оставался формалистом, и у людей с не вытравленной памятью о недавнем, в сущности, прошлом это вызывало реакцию отторжения: лучше не надо…
Может быть, тот ночной разговор — точнее, его отсутствие, ибо все остальное, о чем мы говорили, интереса не представляет, — может быть, именно он помог мне воочию представить себе меру страха, который сопровождал всю жизнь по крайней мере двух поколений. Утром, прощаясь на перроне, Консовский вдруг сказал:
— Своими вопросами вы лишили меня сна. А через час уже предстоит работать.
Каюсь, моя вина — единственным утешением служило лишь то, что и мне не спалось. Я понимал, что рядом живой осколок великой театральной эпохи. Очевидец, свидетель, ученик и сподвижник. Того самого — Темного Гения, уничтоженного ни за что ни про что. Но перекинутое помощью моего случайного спутника мост в другую эпоху так и не удалось.
Много позже, когда Консовского уже не было в живых, я пробился с помощью друзей в Верховном суде СССР к одному из томов «дела» убиенного Мастера и впервые опубликовал то кошмарное, часто теперь цитируемое письмо о бесчеловечных побоях, которое он незадолго до казни написал Молотову из камеры пыток. Консовский, конечно, ничего не знал об этом письме, но кожей чувствовал — не мог не чувствовать, — что пережил в те страшные годы Учитель. И это чувство даже полвека спустя побуждало его молчать. Оно навеки замкнуло его уста. Сколько было тогда других — тоже замкнувших?!. И мог ли я в чем-то его осуждать?
Яна Френкеля узнавали повсюду. Повсюду — и все. Своим богатырским ростом и столь же богатырскими усами он выделялся бы, конечно, в любой компании. Лицо его часто мелькало по телевизору, а песни были любимы всеми. Были и есть. До встречи в купе мы с ним ни разу не виделись, но при его появлении я невольно поспешил поздороваться, как со старым знакомым. В ответ он, улыбаясь, огорошил меня первой же фразой:
— Вам отчаянно не повезло. Я вам буду мешать.
Оказалось, его габариты не предназначены для узких и коротких полок даже самого лучшего из советских железнодорожных вагонов — он не знал, как примоститься на этом ложе и был обречен не спать. Бодрствовать в «Стреле» было мне не впервой, так что эта перспектива в уныние меня не повергла. Мы проболтали полночи, а потом кое-как все же сомкнули глаза в предвидении работы, ожидавшей каждого из нас.
Френкель поразил меня жадностью, с которой он слушал рассказы о пресловутой «изнанке жизни» — иначе сказать, о том, чем приходилось мне всегда заниматься. Любую попытку устный рассказ сократить, представив его в адаптированном варианте, он решительно отвергал, требуя мельчайших подробностей, которые, по справедливому его замечанию, как раз и делают погоду. Меня всегда упрекал и в «однобокости» — теперь Френкель жаловался мне на свою «однобокость», только с другой стороны: ему-то посчастливилось видеть жизнь главным образом отнюдь не с изнанки…
Нас обоих ждали номера в одной и той же гостинице — «Европейской». Это продлило общение: наскоро приведя себя в порядок, мы отправились завтракать. Тут, в гостиничном буфете, я получил возможность увидеть не показушную — истинную его популярность, трогательную любовь совершенно незнакомых людей.
Только мы сели за стол, как один за другим стали подходить посетители буфета и — не всегда связно, но зато всегда непосредственно — выражали свое восхищение песнями Френкеля, которые все — буквально все! — не сговариваясь называли народными.
— Вы истинно русский народный талант, Ян Абрамович, — сказал, низко ему поклонившись, мужчина среднего возраста, по виду явный технарь. — Какую же душу надо иметь, чтобы сочинить «Журавлей»!
Френкель смущенно слушал, наклонив голову и уставившись в свою тарелку. «Технарь» еще постоял какое-то время возле стола, потом молча поклонился и отошел.
Сразу же вслед за ним пожилая буфетчица в белом передничке вышла из-за стойки, бухнулась перед Френкелем на колени и поцеловала его руку. Он вскочил, зарделся, — при его внешности и гвардейских усах это выглядело и трогательно, и комично, — стал неуклюже ее поднимать, приговаривая:
— Ну зачем вы так?… Не срамите меня перед товарищем…
Буфетчица не дала возразить:
— Если ваш товарищ сам не понимает, кто вы такой, значит, он вам не товарищ.
Могли я на нее обижаться?..