Обладавший бешеным темпераментом Эллис ненавидел Брюсова, но в апреле 1907 года поговорил с ним по душам… и пришел в восторг. По словам Белого, хорошо знавшего характер друга, «проклинавшийся уже два года Брюсов в 24 часа взлетел на недосягаемый пьедестал»: «Эллис готов был бросаться вполне бескорыстно на всех, кто считал, что В. Я. не есть первый поэт среди нас. […] Есть лишь один символизм: и пророк его — Брюсов»{60}
. Спорщик от природы, не склонный считаться с условностями, Эллис стал самым яростным полемистом «Весов», которые хотел превратить в боевой теоретический и критический журнал. Оппонентов он не щадил и слов в их адрес не выбирал: его письма к Брюсову пестрят выражениями вроде «Монблан навоза и пошлости», «разлагающийся труп», «гнилые мухоморы и проституты», «идиотизм вприсядку»{61}. К социальным и эстетическим теориям Эллиса Брюсов относился без энтузиазма, но ценил его как журнального бойца.Отношения Сергея Соловьева с Брюсовым знали не меньшие крайности. «На заре моей жизни, — вспоминал он в 1924 году, — я был совершенно раздавлен могучим гением Брюсова»{62}
. В октябре 1904 года мистически настроенный юноша, как и его друг Боря Бугаев, «вдруг увидел, что Брюсов следит за всем» и пытался постичь «план кампании мага Валерия». Но уже в феврале следующего года признался Блоку: «Брюсов растет не по дням, а по часам. Хочется говорить: Эсхил, Гёте, Брюсов. В моей и Бориной борьбе с ним было много недоразумения, в котором и он был виноват, ибо надевал страшную маску»{63}. «Весовские» годы — время их наибольшей близости: в «Весах» в 1905 году Соловьев дебютировал как критик, а в «Северных цветах Ассирийских» как поэт. В первом сборнике «Цветы и ладан» он прославил учителя:Наряду с молодым Николаем Гумилевым Соловьев был самым последовательным учеником Брюсова, за что его упрекали в эпигонстве. Однако духовной близости с учителем у него, как и у Эллиса, не возникло.
Белый, Эллис и Соловьев стали творцами культа Брюсова. Хотя многих в литературной среде это раздражало, такую линию диктовали стратегия и тактика: «Брюсов обладал не только высокими качествами редактора-организатора, не только являлся крупнейшим и наиболее признанным поэтом-символистом, но он был среди своих друзей по журналу самым цельным человеком, имевшим самое законченное и твердое, наиболее отвечающее общей „фракционной“ тактике мировоззрение»{64}
. Недоброжелатели говорили о том же другими словами: «Если ему посвящается столько беззастенчиво-льстивых фельетонов, если Брюсова выдвигают как знамя, то не потому, что хоровод декаданса действительно считает его пророком и гением, а потому что Брюсов, как ни скромны его художественные силы, нужен и удобен именно как знамя… Здесь вопрос просто в необходимости сбиться в кучку, в стадо и иметь впереди вожатого, толкового, трезвого и настойчивого»{65}.«Застывший, серьезный, строгий, стоит одиноко Валерий Брюсов среди современной пляски декаданса, — писал Белый в рецензии на первый том „Путей и перепутий“. — Он, вынесший на себе всю тяжесть проповеди символизма среди непосвященных, он выносит теперь и весь позор эпигонства, чтобы спокойно пронести свой огонь в лучшее будущее»{66}
. «Если теперь Брюсов стал поэтом достижений и ваятелем слов, то недалеко то время, когда он был поэтом предчувствий, душой, до боли пронизанной предрассветным холодом новых откровений и дрожью новых дерзаний, — вторил ему Эллис. — […] Уже в этих книгах предчувствий Валерий Брюсов является тем тройственным слиянием Демона мысли, Гения страсти и Ангела печали, каким мы знаем и любим его во всех его позднейших, зрелых и совершенных творениях» (1908. № 1).Панегирик вызвал к жизни статью Философова под красноречивым заглавием «Опаснее врага». Выразив Брюсову уважение, критик недоумевал, почему «тайновидец меры, спокойный и величавый поэт» допустил в свой журнал такой «фейерверочный апофеоз». «Неужели же мания величия нашего поэта дошла до того, что он не видит вопиющего уродства подобных похвал, — заключил автор. — Неужели у него волосы не становятся дыбом от одного сознания того, что он