В конце июня, по окончании экзаменов в МГУ и ВЛХИ, Брюсов взял двухмесячный отпуск и отправился с женой и Колей в Алупку. Перед этим его ждала встреча с Вяч. Ивановым, приехавшим в Москву для выступления на праздновании 125-летия Пушкина и оформления командировки в Италию. Беседуя в начале 1920-х годов с М. С. Альтманом, Иванов много наговорил о том, что Брюсов «самым грубым образом изнасиловал свою музу», «проституировал поэзию» и даже «служил Злу», хотя и признался: «Да, я был одно время в него влюблен, я помню, целовал его глаза (а глаза его черные, прекрасные, подчас гениальные) неоднократно. Бывало, он стоит так с наклоном головы влево, гибкий весь, упругий, и вдруг он становится весь прекрасным, когда мелькнет у него какой-нибудь замысел»{75}.
По свидетельству Виктора Мануйлова, сопровождавшего Иванова на 1-ую Мещанскую 32, разговор в саду около дома «был очень значительный и ответственный». «Вячеслав Иванов подошел и сурово и строго поздоровался с ним, а затем сказал приблизительно следующее: „Ну, вот видишь, Валерий, что ты сделал со своей жизнью, а главное со своим творческим даром?“ И Вячеслав Иванович стал строго и гневно высказывать свое суждение о последних стихах В. Я. Брюсова: „Это не ты писал. Писал, как если бы это было тебе заказано. Но это не твои стихи и не твой голос“. […] Брюсов весь сжался. Он стал жалким, каким-то маленьким. Как будто действительно почувствовал свою вину. И он говорил, что теперь ничего уже нельзя изменить, что все уже сделано, жизнь почти решена. Он говорил о том, что задумал написать большую вещь, но какую именно, не сказал. „Вот там я все и выскажу, ты поймешь“. […] Он был в положении человека уязвленного, не обиженного, но раненного. Вячеслав Иванов недолго был у него. На прощание он сказал: „Нам нужно было повидаться, мы долго не виделись. Я хочу, чтоб ты знал, что я тебя любил и мне тебя очень, очень жалко“. Так они расстались. Эта встреча задела и ранила В. Я. Брюсова. Это были дни, когда он подводил итоги своей жизни и чувствовал неудовлетворение от многого»{76}.
Знакомая интонация судьи и учителя, интонация «Лиры и оси». Но кое-что важное осталось за кадром. Иванов не принял ни революционные, ни научные стихи позднего Брюсова, но и сам как поэт переживал творческий кризис, не написав почти ничего в промежутке между «Зимними сонетами» (1920) и «Римскими сонетами» (1924). Не поэтому ли Валерий Яковлевич подарил ему самую нехарактерную из своих новых книг — перевод пьесы Роллана «Лилюли» — с надписью «строгому ценителю»{77}.
При разговоре присутствовал еще один человек, рассказавший о нем. Димитрий Иванов (сын Вячеслава), которому тогда было 12 лет, запомнил не только содержание, но и атмосферу недолгой беседы поэтов, дружеской, умиротворенной, полной взаимного уважения, при осознании всего, что их разделяло. В ответ на упреки Иванова, относившиеся к его поэтическим экспериментам, «Брюсов сидел, подперев щеку ладонью, и грустно смотрел на отца». Ему было обидно, что старый друг, мнением которого он дорожил, не то что не одобрил, а не понял и не попытался понять его. Но резкого осуждения со стороны Иванова, по словам сына, не было, как не было и напряженности в разговоре, что, конечно, не означало согласия собеседников друг с другом. Иванов собирался за границу, и оба догадывались, что это их последняя встреча{78}.
Июль Брюсовы провели в Алупке — где 26 лет назад прошло их первое лето после свадьбы — с Колей, «к которому „дядя Валя“ проявлял любовь поистине дедовскую. […] Моим просьбам обратиться к врачу, чтоб полечить кашель, мучивший его, не внимал Валерий Яковлевич, но старался доказать, что он совершенно здоров, бодрился, взбирался на горы, катался верхом, купался, плавал. Возвращались мы в Москву врозь. Валерий Яковлевич заехал на несколько дней в Коктебель»{79}. «Несколько дней» обернулись месяцем — там была Адалис.
Двадцать восьмого марта 1924 года Волошин, впервые за семь лет выбравшийся в Москву, навестил Брюсова, подарил ему сборник «Иверни» как «память совершеннолетия нашего знакомства (1903–1924=21)»{80} и пригласил в Коктебель, где тот никогда не бывал. Валерий Яковлевич появился в «Доме поэта» в начале августа, в день, когда Андрей Белый должен был читать стихи. По воспоминаниям Анны Остроумовой-Лебедевой, облик Брюсова «являл собою сплетенный узел движения, нервности и раздражения». Он то отмалчивался, то раздраженно спорил по любому поводу, но постепенно «общее оживленное настроение захватило его, и вскоре он сам стал заметно способствовать этому бодрому темпу жизни».