Всё перечисленное, безусловно, важно, но не первостепенно. Главное, что получил Гаврилин, — это ответ на вопрос:
Обнаружению искомого ответа способствовали самые разные факторы: и изучение исследований учёных-фольклористов, и работа над дипломом по творчеству Соловьёва-Седого, и дальнейшие занятия сочинением… Но прежде всего — экспедиции, собирание песен и «возвращение к себе». «С четырнадцати лет я жил в Ленинграде, занимался классической музыкой <…>, — рассказывает Гаврилин. — Деревня каким-то образом отодвинулась от меня, и то, что я там слышал, тоже как-то ушло под наплывом новых музыкальных впечатлений. И вот когда я начал ездить в фольклорные экспедиции, самой большой радостью и неожиданностью для меня было то, что я вернулся в детство. И то, что вспомнилось из «музыки детства», было даже больше того, что довелось услышать. Хотя за время этих консерваторских поездок я много музыки записал. Но самым главным было не столько слышать, сколько видеть, кто поёт и как поёт. Вот тут-то секрет музыки и таится» [19, 195].
Завершая разговор о поиске индивидуальности, иными словами — «о возвращении домой», отметим только, что главный путь был вымощен песнями. Не оркестровые инструменты и не рояль, а именно человеческий голос помог найти единственно верную тропу.
А теперь предоставим слово самому Валерию Гаврилину. Есть у него очерк консерваторского периода — о музыке и о самых сокровенных композиторских переживаниях. Не будем сокращать этот замечательный текст: давайте прочитаем полностью.
«КАК ПИСАТЬ?
(Ему больно, нам смешно, мы грозим ему.)
Каждый молодой композитор переживает мучительнейший период в творчестве. Период этот проходит долго и нудно. Он изматывает воображение, вызывает глубокую тоску, разочарование, и молодой композитор, в голове которого роятся сражающиеся мысли, днём и ночью тянущие и царапающие его душу, наконец с горечью замечает, что он, кажется, зарапортовывается и начинает тихо-тихо садиться в галошу.
Период этот наступает тогда, когда пройдена и освоена практически техническая школа сочинения, когда умение стало необходимой и непреходящей частью работы над сочинением музыки, когда оно вошло в кровь и когда композитор может на этом вот фундаменте крепко начать строить себя.
В это время молодой композитор может уже слегка проф-пижонить — слиговывать белую ноту с восьмушкой, превращать квадрат в параллелепипед и трапецию, вдруг что-то тонко упростить или тонко утолстить и т. д.
И тогда наступает исторический период. Высоко взмётывается знамя поисков, на котором начертаны два слова — «как писать?».
Ни в какие времена и эпохи искусство не шло по столь бесчисленным путям-дорогам, как в наше время и в нашу эпоху. Никогда борьба не была столь жестокой, как сейчас, никогда враги в искусстве не были столь непримиримы, как сейчас. Никогда не было искусство изрезано таким количеством течений, засижено таким количеством точек зрения, как сейчас. Ни у одного компаса не хватит фантазии, чтобы показать даже малую толику направлений в мировом искусстве.
И представьте себе молодого композитора, попавшего в этот лес и заблудившегося в музыке. Он не теряет надежду выбраться на свет божий и отыскивает дорогу по звёздам. Он устремляет свой взор к усеянному облаками небу современного искусства, сплошь утыканному стилями всех мастей. В его глазах рябит. Тут вышедшая из-за облака звезда привлекает его внимание, и ему кажется, что одна горит ярче других. Это — лаконизм. Композитор проникается к нему симпатией, он пытается встать с ним на дружескую ногу, забраться к нему в душу, раскусить, познать, почувствовать и т. д. У молодого творца от чрезмерных усилий мутится голова, и, глядя на звезду, он начинает слегка поташнивать отражённым светом.
Окрестный ландшафт становится очевидцем тоскливой и мокрой картины. Горизонт опускается на землю. Небо неимоверной тяжестью давит планету. Люди — непохожие и жалкие, с бессилием отчаяния взирают на всё приближающийся чёрный смертоносный смерч. Ужас, оцепенение. Композитор сидит за роялем. Звуки льются из-под его пальцев и образуют громадную лужу.
Но тут появляется профессор Евлахов. Он чист и светел, и ясен, как день. Он подтирает лужу и ободряюще треплет юношу по затылку. «Лаконизм, лаконизм… — говорит он ласково и задумчиво с нежной снисходительностью и тёплой грустью, заглядывая в глаза юноше, — а ведь и попеть хочется? Дайте что-нибудь широкое, свежее…»