Сам Гаврилин выделял три причины: во-первых, в детстве слушал в основном народные песни и хорошо запомнил их, во-вторых, считал вокальную музыку прародительницей всей музыки, а человеческий голос — первым носителем музыки: «Трудно представить, как бы сохранялось музыкальное искусство из века в век, если бы человек каждую минуту не имел наготове этот замечательный инструмент». И третья причина — «хотел, чтобы музыка была более доступна и понятна», поэтому обратился к поэтическому слову [19, 119].
Есть и ещё один фактор. Автор знаменитых циклов полагал, что вокальный жанр самый неразработанный. «В нём ведь в основном работают на «отходах». И здесь как нигде нужно обновление форм, «освежение» жанра. Для меня, — констатировал Гаврилин, — такое «освежение» возможно лишь благодаря фольклору» [19, 128].
Интересно также, что уход в сферу вокальной музыки был связан с отказом от симфонии. Автору «Русской тетради» было словно тесно в рамках сонатного канона. «Symf — царица музыки (Д. Шостакович).??? А кто царь? Кажется, нет. По-видимому, она вдовствующая порфироносица. Царь музыки — человеческий голос. Границы его невелики, но глубина его бесконечна, как сама история человека!»[85]
— пишет Гаврилин, дискутируя с Дмитрием Дмитриевичем, великим симфонистом, полагавшим, что в крупной форме дарование композитора раскрывается шире, полнее [20, 126]. Отсюда и его рекомендации молодым сочинителям — непременно начать работать над симфонией.На страницах своих заметок автор «Немецких тетрадей» не раз возвращался к личности Шостаковича. Кстати, именно поэтому А. Тевосян назвал один из разделов книги о Гаврилине «Полемика с Шостаковичем длиною в жизнь». Действительно, такой художественный диалог был важным импульсом в творчестве Гаврилина (особенно в молодые годы), заставлял его о многом размышлять — и прежде всего, конечно, об отношении к крупной форме. «Странные какие-то говорят вещи, — восклицает Гаврилин, — пишите больше, пишите крупнее — какая-то мания величия. Количество и крупнота помогут, мол, шире раскрыться. А я не хочу раскрываться, я не ворота. Я хочу быть лишь полезным, толковым и неназойливым, я не хочу скрипеть при каждом порыве ветра. Многие раскрываются так широко, что уже из них воняет и вокруг натекла ужасная лужа из болтовни и величавости, только неизвестно ради чего… Может быть, чтобы быть более полезным обществу, нужно вообще молчать. <…> Рассуждения о больших возможностях крупной формы мне странны — это рассуждения о возможности устройства кита и голубя — они разные, но и те, и те очень сложны. Отточенная мысль, точно познанное чувство как следствие имеют краткую форму выражения. Совершенство и краткость, совершенство и скупость средств — родственники» [20; 171–172, 318].
Разумеется, Гаврилин не боялся крупной формы, но он не мыслил её как традиционную структуру эпохи классицизма. Не желая быть рабом канона, для своих сочинений он создавал формы самобытные, обусловленные в первую очередь содержанием, тогда как слепое следование чьим бы то ни было заветам его ни в коей мере не привлекало. Уже после окончания консерватории он делает итоговый выбор, чётко расставляет приоритеты и впоследствии никогда им не изменяет: «Голос, человеческий голос. Он — царь всей музыки. Он всегда наготове, всегда с человеком. Меня привлекает его умение изображать любой инструмент. И вот как только появится хорошая певческая музыка, так появится и хорошая симфоническая» [19, 357].
Поэтому главную роль, вопреки новомодным тенденциям, Гаврилин отдаёт мелодии — ясной, запоминающейся, напевной, без инструментальных скачков и изломов. И в этом он, как и Свиридов, продолжает великие традиции Чайковского, Мусоргского, Рахманинова…
О мелодическом начале Г. В. Свиридов писал: «Аккомпанемент может быть построен на одной гармонии, например До мажор <…>. Это как единый фон, т. е. одного цвета, например, золотого — в старых иконах <…>. На таком фоне должно быть нарисовано лицо сильной выразительности или, ещё лучше, Божественный лик. В музыке — это
Именно так создавал Гаврилин свои музыкальные фрески, и в том числе «Русскую тетрадь». В центре композиции — ясный женский лик, в нём художник высвечивает разные стороны: какие-то черты высветляет, иные порой уводит в тень. Меняются цветовые сочетания, ракурсы и акценты: от разудалого веселья, бурной радости — до отчаянной тоски, граничащей с полным самоотречением. Но неизменной остаётся ключевая тема — изображение страдающей женской души.