Валера застыл, в задумчивости, кивая ей. Усилием воли и подгоняемый страхом, он на время остановился. Вернулись в столицу. Перемучиваясь, переламываясь, певец отлежался дома и вновь приступил к работе. Вымотанный, слабый, несчастный.
Он шел в Росконцерт, когда навстречу ему попался Зуперман. Увидев Фиму, Ободзинский удивился странному выражению: на Зупермане лица не было. Бледный, напряженный. Певец попытался усмехнуться, что и Фима где-то на таблетки подсел. Или узнал про Валеру? Сердится за таблетки?
– Пойдем-ка, поговорим, – несколько фамильярно обратился администратор.
– О чем? – спросил Ободзинский, испуганно озираясь.
Они прошли в какой-то кабинет.
– Вот значит как? Так значит ты? – зашипел негодующе Фима на Валеру и, заметив в дверях брата, прикрикнул:
– Выйди отсюда, Леня!
Тут только певец заметил Зайцева на пороге.
– Что случилось? – Валера слабо попятился.
– Ты мне скажи!
«Разве может так свирепеть Фима из-за таблеток? В чем же дело… Что им делить? Наговорили ему чего?»
И тут вспомнил. Очнулся. Всматриваясь в Фиму, пытался понять, что делать дальше. От слабости опустился на стул. Сил защищаться и говорить не было.
– Фима… У меня так много долгов…
– И потому ты продал меня за пять рублей? – сделал акцент тот на пяти рублях, – дешево же ты оценил нашу дружбу. Я столько возился с тобой. Все для тебя!
– Я продал. За пять рублей, – кивал беззащитно администратору. – Мне жаль. Прости.
Бессильно опустив руки, Зуперман смотрел негодующе. Валера отвернулся:
– Мне так плохо, Фима… Тяжело. Я весь выгорел. Фима… Я сам не знаю, отчего так поступил.
– Подлец ты после этого, – послышалось короткое в ответ. Зуперман с отвращением сплюнул на пол и пошел прочь.
– Леня, идем! – приказал он стоящему неподалеку от кабинета Зайцеву. Фима уходил спешно и гордо. Но в его походке сквозило что-то от скулящего щенка, которому больно наступили на лапу.
Валера бесцельно семенил по комнате. Он и сам не мог разобраться, отчего продал Фиму. Ведь не за деньги, нет. Чего ему какие-то пять рублей.
Пожаловаться поехал к Шахнаровичу. Тот всегда выслушает и поймет.
– А ты знаешь, Валер, что мне тут один добрый человек нашептал? – ехидно посмеиваясь, сказал Пал Саныч. Затем неспешно отпил чай, и вернув чашку на стол, откинулся на спинку старинного кресла-качалки, важно сложив руки на животе. Валера молчал. В голосе Шахнаровича слышалось злорадство, даже какое-то давление, от чего хотелось поежиться, воздвигнуть оборону, защититься, чтоб ничто не застало врасплох.
– Оказывается, Зуперман-то твой после того случая с концертом собрание собирал. Всех музыкантов твоих. Сделал им заманчивое предложение перейти от тебя к Кобзону, – на этих словах Павел чуть приподнялся. Его насмешливые маленькие глазки переменились и приняли вид участливый и серьезный, – но все-таки должен тебя успокоить. Ребята твои сказали, что артиста не бросят.
Плетясь домой, Валера снова не понимал, для чего все. Проклятое, ядовитое, тошнотворное лето тысяча девятьсот семьдесят пятого. Отвратительное небо с палящим и навязчивым солнцем. Надоедливая и скучная толпа вокруг, вечно желающая от него чего-то, когда ему так нужно уединение. Чтоб кайф накатил горячей волной по всему телу. Наслаждение и покой. Когда приятно ходить, ощущая легкость в теле, когда летают бабочки, когда в груди его благодарное волнение. Тепло из самого нутра сосредотачивается на кончиках пальцев. И он готов нести всякий вздор, желая поделиться с каждым своим счастьем. Тепло всегда быстро отступало, оставляя после себя ощущение покоя.
С каждым разом отказываться от таблеток становилось труднее. И если поначалу было тоскливо без кайфа, то вскоре к этому добавилась боль в костях и мышцах и бессознательный страх. Вновь повыскакивали знакомые человечки, чертята. Сперва кажущиеся до крайности безобидными, но при ближайшем рассмотрении Валера нашел их угнетающими и ужасными. Пришлось запастись топориком. Пусть и сувенирным, а все равно. Спокойнее.
Сумерки подступали к горлу и душили. Он оказался в окружении тысяч страшных глаз. Они хотели загнать его в угол. Цуна достал топор и принялся размахивать им. Все замерло. И эти застывшие глаза еще больше пугали. Внутри него шипела ярость. Выскочив на улицу, пошел по брусчатой мостовой и трясся. Каркали вороны, представляющиеся ему страшными черными птицами с выпученными круглыми глазами. Перелетали с ветки на ветку. Хотели гнаться за ним. Ночь темная и молчаливая шла по пятам, желая проглотить. И он побежал. Побежал, спасаясь от преследователей. От навязчивых взглядов. Дрожали жилы, подгибались колени. Береговой, двенадцатый апостол, двенадцатый космонавт, махал ему рукой с высоченного темного неба.
– Нам не нужен Ободзинский, – услышал он голос Лапина, неизвестно откуда. И тут кто-то дернул его за руку.
– С ума, что ли, я сошел? – мелькнула вялая мысль и умчалась.