Чем дольше ломал он себе голову, стараясь объяснить загадочное отношение дяди к Кензелю и картине, тем больше запутывался. Левартов обокрасть хотел? Какая наивность! Кому бы он продал в Польше знаменитую эту картину, когда всем известно, кому она принадлежит. А за границей и подавно! Там в любой момент законный владелец мог перечеркнуть его расчеты. Скорей уж он сам вместо Анджея хотел стать посредником в этой сделке. Иначе зачем бы ему при каждой встрече намекать Анджею на отъезд за границу? Словно отделаться от него хотел и полновластно распоряжаться в Польше «Валтасаровым пиром». Но два года — срок достаточный: мог бы уже и заграбастать картину. Десятки раз успел бы списаться с Фаником, доверенность от него получить, свои условия продиктовать, заработать на этом, и дело с концом! На кой черт понадобились ему все эти уловки? Непонятно! Едва начинало брезжить что-то, приходилось отвергать очередную гипотезу как несостоятельную.
Несомненно было одно: Конрад Уриашевич знал, где картина, и сделал все возможное, чтобы скрыть это от Анджея. Он вспомнил, с какой готовностью дал ему дядя двадцать долларов золотом. В возмещение, так сказать, убытков.
Сердце у него в ту ночь колотилось от возбуждения. Он чувствовал, что не заснет, пока не отделается от мыслей о дяде, о картине и Кензеле, в чьей истории тоже было много путаного. Но едва прогонял их, как вспоминал убитого на фабрике поручика. Трудно было смириться с его смертью, еще трудней — справиться с собой. Он злился на себя, что принимает это так близко к сердцу. Все восставало в нем и против этой смерти, и против своего отношения к ней. После убийства Кушеля надежда обрести в деревне покой разлетелась вдребезги. Рассеялись и заблуждения, будто удастся на родине остаться в стороне, не вмешиваться ни во что. И раздражение против себя, а вместе — растущая ненависть к виновникам этого преступления и им подобным были достаточным свидетельством тому. Так прошла ночь перед отъездом. А утром — неприятный осадок от разговора с директором, будто тот его в чем-то подозревает. Наконец дорога и размышления, что предпринять и как получше использовать время и сделать побольше.
Но когда, обеспечив себе ночлег у Хазы, перешел он к второму пункту своей программы, его постигло разочарование. В отделе сельскохозяйственных школ за столом Климонтовой сидела ее подруга.
— Пани инспекторша вернется послезавтра, — повторил, как эхо, огорченный Уриашевич. — Только послезавтра?
— Она в Замостье.
— В Замостье? — Уриашевич воспрянул духом. — Не так уж и далеко отсюда.
— Сегодня, — продолжала подруга Климонтовой, — в Замостье состоится торжественное перенесение праха первого уполномоченного по восстановлению того района, убитого два года назад в одной из деревень и там похороненного. Это был ее жених.
— Ах, вот что, — прошептал Анджей. А он-то думал соваться к ней со своим делом. Расстроенный, собрался он уходить.
— Ну, значит, до послезавтра!
— Если у вас срочное что, можете мне передать, — остановила его подруга Климонтовой. — Я ее замещаю.
Поговорили немного о школе. Анджей рассказал, что произошло в Мостниках. До Варшавы вести об этом еще не дошли.
— Боже мой! — воскликнула заместительница Климонтовой. — Мало им было оккупации, сколько пришлось перенести. И опять убивают. Что за люди!
— Люди?! — Глаза Анджея вспыхнули гневом. — Много чести их так называть!
Выйдя на улицу, сел он в трамвай. Но не поехал, как наметил себе, ни к Любичу, ни к теткам — им он хотел сообщить, что картина нашлась и до передачи ее музею придется воспользоваться их подвалом. На площади Трех Крестов соскочил он с площадки и, словно его потянули за веревочку, послушно двинулся в сторону Аллеи. Страшная усталость его охватила. Сама мысль о картине вызывала у него отвращение. Отвратительна была и эта ложная ситуация: с одной стороны, нужно искать Климонтову, а с другой — как же с ней о своем деле говорить в день, когда она хоронит человека, чьи убийцы одной масти с теми, кто лишил его покоя в деревне, заставил расстаться с мечтами и косвенно бросил тень на него самого. Он направился к балетному училищу Тарновой.
— Моя фамилия Уриашевич, — сказал он вахтерше. — Я хотел бы видеть Иоанну Уриашевич.
— Ах, это ты… — протянула Иоанна, вызванная из класса.
В голосе ее послышалось разочарование. Он вспомнил, что однажды она уже отвечала ему так, когда, вернувшись из Кракова, узнала, что это он домогался ее по телефону.
— Да, опять я, — подтвердил он с искренним сожалением. — Не кто-нибудь негаданный, нежданный!
— А я как раз жду одного человека! — Она посмотрела на него свысока. Выглядела она великолепно: грива золотистых волос откинута назад, в глазах — холодный блеск, влажные губы строго сжаты. — Впрочем, и тебя тоже! — И, обратясь к вахтерше, распорядилась: — Мы будем в канцелярии. Если ко мне придут, вызовите меня, пожалуйста, я выйду сама.