То, о чём я не мог знать, было более критическим. Спустя две недели после ответа Вальтера на мою принципиальную атаку его материалистических позиций, но, пожалуй, не столько в связи с этой атакой, сколько из-за общей «усталости от борьбы на экономическом фронте» и ощущения того, что его жизнь дошла до исполнения его главных желаний, он (как свидетельствуют дневниковые записи начала мая 1931 года, сделанные в Жюан-ле-Пене близ Ниццы) почувствовал растущую готовность покончить жизнь самоубийством. Вальтер считал «три великих любовных переживания» его жизни – очевидно, с Дорой, Юлой и Асей – завершёнными. «Я познакомился с тремя разными женщинами в жизни и с тремя разными мужчинами в себе самом. Писать историю моей жизни означало бы описывать становление и гибель этих трёх мужчин, а также компромисс между ними». Беньямин написал также «Дневник с седьмого августа тысяча девятьсот тридцать первого года по день смерти»350
, который начинается словами: «Очень длинным этот дневник быть не обещает. Сегодня пришёл отрицательный ответ от Киппенберга, и тем самым мой план приобретает всю ту актуальность, которой его может наделить только безвыходность. “Средство, столь же удобное, но чуть менее окончательное, я должен найти”, – сказал я сегодня И. Надежда на это осталась очень небольшая. Если же решительность и даже спокойствие, с какими я сегодня продумываю это предприятие, могут ещё возрасти, то будет разумным провести последние дни или недели достойным человека образом. В предшествующие им дни я многое в этом отношении упустил. Не способный что-либо предпринять, я лежал на диване, часто к концу страницы впадая в столь глубокую рассеянность, что забывал её перевернуть; по большей части занятый своим планом, неминуем ли он, приступить ли к его реализации здесь в студии или же в отеле». То, что эти намерения, которые работали в нём ещё год и требовали разрядки, принадлежали к вещам, которые он не допускал в письма ко мне, понятно, даже если он высказал их в доверительном разговоре с И., одной из тогдашних его подруг, – пожалуй, с Ингой Бухгольц. Его письма того времени позволяют распознать как раз внутренний покой, а также невозмутимость во внешних трудностях, истинной причины этого я не мог провидеть, хотя она лежала на поверхности в упомянутых записях: он разобрался с собой и решил свести счёты с жизнью. При том, что в то лето Беньямин испытал необычайное удовлетворение от того, что Адорно, который тогда получил габилитацию как приват-доцент по философии во Франкфурте, как в своей габилитационной диссертации, так и во вступительной лекции продолжал мысли Вальтера, т. е. Беньямин нашёл своего рода ученика, по крайней мере, в эстетике. С Адорно он – не считая коротких посещений Франкфурта, с которыми ему помогал Эрнст Шён, давая задания для радио – вёл дружественную переписку, хотя и не без трений. Ближайшим же другом Вальтера в эти предгитлеровские годы был Густав Глюк, моложавый директор иностранного отдела имперского кредитного общества – оба, Адорно и Глюк, были на 11 лет моложе его. Родившийся в Вене Глюк, который вышел из круга Карла Крауса и с которым Беньямин познакомился через Брехта, был человеком необычайно благородного характера, глубокой образованности, но при этом – что до некоторой степени необычно в таких кругах – у него отсутствовали литературные амбиции и он был совершенно свободен от тщеславия; именно такой образ навсегда отпечатался и в моей памяти, хотя я завёл с ним личные дружеские отношения лишь гораздо позднее. В одном письме той поры Беньямин сообщил мне, что Глюк («это следует понимать cum grano salis351») послужил моделью для «Деструктивного характера»352, одной из его самых выразительных коротких прозаических вещей.Незадолго до моего отъезда в Рим Беньямин писал мне 28 февраля 1932 года: