Последнее в том году письмо Вальтера, за которым последовала посылка рукописи «Берлинского детства» с просьбой высказать моё мнение, могло быть в сложившихся обстоятельствах лишь глубоко пессимистичным. «Тебе достаточно вспомнить о факте, что “интеллектуалы” среди наших “единоверцев” готовы первыми принести угнетателям массовые жертвы из собственного жизненного круга, лишь бы их самих пощадили – чтобы знать, чтó может случиться с тем, кому приходится иметь дело с такими интеллектуалами, будь то редакторы или хозяева прессы… Благодаря перенесению моей деятельности на французские темы было бы надёжнее избежать столкновения с ним [с “наихудшим”]. При всём моём чутье к материи этой языковой жизни, местоположение, из которого я смотрю на вещи, слишком продвинулось вперёд и не может оттуда попасть в поле зрения публики. В Италии я задумался над этим вопросом не впервые. Результат всегда был одинаковым». Спустя месяц его пессимизм уступил оптимистическому, хотя и очень умеренному, настрою, и он сообщил, что начал сотрудничать у Хоркхаймера в «Журнале социальных исследований». Если учесть, что в это время он не только углублялся в две мои иудейские публикации, но и участвовал в подготовке – впоследствии не состоявшейся – радиопьесы о спиритизме, где рассмотрел литературу этого «тонкого, как паутина, тайного знания», то можно, пожалуй, составить представление о поляризации его тогдашнего кругозора – за две недели до прихода Гитлера к власти. Ибо к этому сообщению Вальтер добавил, что он «смастерил, сидя в засаде и при тайном удовольствии от этих вещей [спиритизма], одну теорию, которую предполагаю изложить тебе как-нибудь отдалённым вечером за бутылкой бургундского». Об отныне закрытой серии его «бесчисленных» докладов по радио, тексты которых я просил у него для моего архива и которые сохранились в Восточном Берлине, он уничижительно писал в последнем письме из Германии, что они «не представляют ни малейшего интереса, кроме исчерпанного экономического».
На самом деле было большой бедой, что мы тогда не смогли выговориться друг перед другом. Насколько я его знал, я исхожу из того, что внутренние препятствия и неопределённости больше виноваты в том, что встреча не состоялась, чем внешние причины, которые обрисовались, а то и возникали лишь благодаря этим препятствиям. Физическая разлука между нами в долгие годы до 1938-го, несомненно, имела двоякий эффект. В одном смысле она повышала интенсивность письменного общения, которое оставалось живым на протяжении длительного времени. Я был очень далеко; то, что Вальтер говорил мне, я держал при себе, и в письмах, где он часто сообщал о своих внутренних и внешних событиях, звучит чувство доверия. Но в другом смысле факт его развития в новую сторону всё-таки усилил чувство отдаления. Было много вещей, о которых в письмах не скажешь – таков уж был Беньямин, – и с годами их становилось всё больше. Вместе с тем мы не искали конфликта, но это значило, что количество тем, которых мы избегали, увеличивалось из-за молчания. И слишком многое из того, что могло бы проясниться в дружеском разговоре с глазу на глаз, осталось в «подвешенном» состоянии. От этого пострадали последующие пять лет. Оставалось невысказанным то, что не было предназначено для писем и – как всё невысказанное – было опасным.
ГОДЫ ЭМИГРАЦИИ (1933–1940)