Я прочёл письмо о Кафке вслух для четы Адорно, на которых оно, понятно, произвело глубокое впечатление, хотя они и не видели стоящего за ним фона. Хорошему духу, в котором проходили мои встречи с Адорно, способствовала не столько сердечность приёма, сколько моё удивление, вызванное его пониманием продолжающейся теологической стихии в Беньямине. Я-то ожидал встретить марксиста, который будет настаивать на ликвидации драгоценнейшей, на мой взгляд, составляющей духовного хозяйства Беньямина. А встретился с мыслителем, который – пусть и с собственной диалектической точки зрения – оказался совершенно открыт и даже позитивно настроен по отношению к упомянутым качествам. Совсем иначе складывались у меня отношения с Хоркхаймером, с которым мы как-то долго просидели в ресторане. Трудность была двоякой: статьи Хоркхаймера в журнале вообще были для меня непонятны, и я – вероятно, под влиянием парижских разговоров с Беньямином – не мог относиться к нему с доверием в личном общении. Моим решающим впечатлением было то, что Хоркхаймер – т. е. его Институт – признавал духовную мощь Беньямина, но с ним самим не мог добиться реальных отношений. И даже гораздо позже, спустя годы после смерти Беньямина, многочисленные встречи с Хоркхаймером лишь усилили это моё впечатление.
Адорно и Хоркхаймер настаивали, чтобы я посетил их Институт. Поскольку это отвечало желанию Беньямина, после некоторых колебаний я объявил, что готов к этому, и в июле 1938 года нанёс туда довольно продолжительный визит, во время которого вёл подробные беседы о Беньямине с несколькими его сотрудниками, среди них был Лео Лёвенталь, знакомый мне ещё с моего франкфуртского периода в 1923 году. Это было и моим первым знакомством с Гербертом Маркузе, который тогда считался главным гегельянцем Института. Впечатления, вынесенные из этих разнообразных встреч и разговоров, были записаны в моём сообщении Беньямину (от 8 ноября 1938 года), где я не смог скрыть от него мою оценку его положения и перспектив в Институте, в которой позитивные аспекты пересекались с негативными. В его ответе [B. II. S. 803] заметно его согласие с моей оценкой.
Если в июне Беньямин ещё рассчитывал на возможность вернуться в августе в Париж и встретиться с моей женой Фаней и со мной, то в июле он сообщил мне, что этот замысел потерпел крах из-за неотложных дел первой редакции очерка о Бодлере. Вальтер оставался в Дании до середины октября. Контроверзы вокруг текста, который он тогда написал и прислал мне в начале 1939 года с просьбой высказаться, играли в литературе о Беньямине значительную роль, отчасти сопряжённую с нечестным подходом. Мне нечего сказать в связи с этим, кроме того, что я считаю смехотворными обвинения, выдвинутые против Адорно и его критики.
Я возлагал большие надежды на нашу встречу, и её отмена огорчила меня. На несколько дней моего пребывания в Париже Вальтер вновь предложил мне остановиться у его сестры или, если не получится, поехать в отель «Литре» (недалеко от рю де Ренн)427
, где его хорошо знали. Как же я был удивлён, когда выяснилось, что мы поселились в средоточии французского фашизма, где портье и многие постояльцы косились на нас и где единственной газетой, которая выкладывалась для постояльцев, была «Аксьон Франсез»428. Для меня осталось загадкой, как Беньямин мог нам рекомендовать этот отель. В тот раз мы неоднократно виделись с Ханной Арендт, и я вспоминаю долгую беседу о Беньямине, его гении и злополучной ситуации, связанной с его положением в Институте или зависящей от Института. Ханна Арендт относилась к кругу Института, особенно к Хоркхаймеру и Адорно, с глубокой антипатией – что было взаимно – и пускалась в мрачные рассуждения об отношении Института к Беньямину, которых не скрывала и от него самого429. Здесь она выходила далеко за рамки моей сдержанности.