Ответ Беньямина, в котором он выражает полное понимание моей критики, напечатан [B. I. S. 234 и далее].
После «полного разрыва» с родителями Беньямина Вальтер и Дора, которые уже в начале апреля собирались переселиться в окрестности Мюнхена, из-за тяжёлых обстоятельств перебрались в Грюнау-Фалькенберг под Берлином, где они жили у Эриха Гуткинда в невероятно ярком домике, построенном Бруно Таутом. Там Беньямин впервые попытался изучать древнееврейский у Гуткинда, который некогда был моим учеником, хотя Дора, только что устроившаяся в какое-то телеграфное агентство переводчицей с английского, не смогла в этом участвовать так, как хотела. Она попросила у меня еврейскую азбуку, аналогичную той, которую Вальтер получил от Гуткинда, – чтобы тайком её изучить и ошеломить Беньямина ко дню рождения своими знаниями. Она утверждала, что Вальтер уже шутит на древнееврейский лад и охарактеризовал наиболее влиятельного деятеля в колонии Фалькенберг190
, её основателя Адольфа Отто как Melech Hagojim (царь гоев). Они оставались там, по меньшей мере, три месяца, в продолжение которых родители Доры приезжали в Берлин, чтобы общаться с ними. Тогда Беньямин с Дорой завели личное знакомство с Агноном. На день рождения Вальтера Дора ещё весной приобрела картину Пауля Клее «Совершение чуда», которая с тех пор висела у него в комнате, хотя я не помню, как выглядит эта картина. Чтобы зарабатывать деньги, Беньямин обратился даже к графологии, к которой у него были способности. В Берне я как-то показал ему письмо ближайшего друга моей сионистской юности, о характере которого имел полное, как мне казалось, представление. Беньямин смотрел на письмо недолго, но пристально и сказал с заметным волнением: «Идиотская честность», а больше не хотел ничего сказать, как будто этот тип его особенно разозлил. Честность и впрямь была тем, что излучал этот человек.В том же году Вальтер и Дора возобновили личный контакт с Эрнстом Шёном, школьным товарищем Беньямина, который был учеником Дебюсси, – и в конце лета, когда я приехал в Берлин, они познакомили с Шёном и меня. Природное благородство, проявлявшееся в его сдержанности, с самого начала произвело на меня глубокое впечатление, а его заикание только усилило это воздействие. Он был единственным из школьных товарищей Беньямина, кто остался с ним в дружбе, и иногда рассказывал мне об их жизни между 1910-м и 1915-м годами.
После фиаско с Эрихом Брауэром я свёл с Беньямином лишь одного своего друга, Густава Штейншнейдера. Когда я служил в Алленштейне, он был со мной в одной роте, и его судьба меня весьма заботила. Беньямин был очарован этим весьма примечательным человеком. Ситуация Штейншнейдера была очень похожа на мою в том, что касалось отношений с братьями. Его старший брат был коммунистом, другой – решительным сионистом и одним из первых палестинских поселенцев из Германии; сам же он колебался между двумя лагерями, впрочем, очень спокойно и рассудительно. Беньямин сразу нашёл с ним общий язык. Особенно Густав нравился Доре, и они часто приглашали его в гости. В нём было что-то от природного благородства и музыкальности друга Беньямина Эрнста Шёна, правда, Штейншнейдер был совершенно не от мира сего, не способный сделать ничего «практического». Он говорил очень медленно, мелодически растягивая слова, был склонен к ипохондрии, а его узкое, немного усталое лицо выдавало потенциального философа. Меня восхищал в нём контраст по отношению к его деду, Морицу Штейншнейдеру, одному из крупнейших иудаистов прошлого столетия. Во многих отношениях я был большим почитателем этого человека и часто в то время рассказывал Беньямину о нём как об одной из наиболее значительных фигур в группе учёных ликвидаторов еврейства, так как по своей учёбе читал его труды. Тогда я много думал о самоубийстве еврейства, осуществлявшемся так называемой «наукой о еврействе», и планировал написать статью на эту тему в журнале Беньямина Angelus Novus191
.