Итак, у Беньямина начался внутренний раскол, поначалу остающийся почти невидимым и в течение следующих пяти-шести лет проявляющийся только «на полях» его произведений, но впоследствии, как раз при усвоении теоретических мыслей из марксистского наследия, эта раздвоенность придавала его работам тот ореол двусмысленности, который я раскритиковал годы спустя в одном принципиальном письме. Борьба между его метафизическим образом мысли и марксистским, в который Беньямин пытался трансформировать первый, стала определять его духовную жизнь лишь в 1929 году и выражалась весьма зримо. Однако об этом потом. Книга о барочной драме, в период вызревания которой новая коммунистическая перспектива проявлялась лишь как некий запоздалый момент, не содержит ни малейших связей или хотя бы даже намёков на коммунистическую точку зрения. Философский фон, которым Беньямин наделил эту книгу, и развитые в ней тезисы о диалектике феномена «барочная драма» остаются неразрывно связанными с метафизической областью, откуда они взяты, в том числе и в анализе. О марксистских категориях не заходит и речи. При этом книга была завершена в тот период, когда Беньямин всерьёз поставил перед собой вопрос, должен ли он вступать в Коммунистическую партию Германии, вопрос, на который он незадолго до отъезда из Москвы в начале 1927 года, после взвешивания всех «за» и «против», ответил окончательным «нет». Но двойственность его мышления проявилась уже в эту первую эпоху его встречи с коммунистическими мыслями, а впоследствии она всё отчётливее определяла его письмо до самого конца. Отсылки к экспериментальному, эвристическому характеру такого обращения с миром мыслей или, как ему казалось, с практикой коммунизма то и дело проявлялись – после его возвращения в Берлин и до позднейшего периода – как в его письмах ко мне, так и в наших разговорах. Это был отнюдь не тактический приём, с помощью которого Беньямин спасался от принципиальных возражений, но – что явствует из всех его писаний до последних дней – это как раз соответствовало его подлинным убеждениям, которые никогда не позволяли ему подвести черту под прежним мышлением и, обретя новую точку опоры, начать новое мышление. Скорее здесь выступает зачастую загадочное соположение двух способов мышления – метафизически-теологического и материалистического или же они скрещиваются, вкладываются друг в друга. И это скрещивание, которое по своей природе не может привести к равновесию, как раз и придало произведениям Беньямина, отражающим такую позицию, их особую значимость и глубинный блеск – что столь впечатляюще выделяется на фоне большинства продуктов материалистического образа мыслей и материалистического рассмотрения литературы, отличающихся необычайной скукой. Новый взгляд вызвал в его мыслях брожение, для которого он ещё долго не мог найти адекватного выражения, что заставило его перенести письменные объяснения на более поздний срок. Это началось с (напечатанного) письма от 22 декабря 1924 года, после которого я потребовал от него точнее определить моменты, вызвавшие его обращение в новую веру на Капри. Он говорил в этом письме лишь о «коммунистических сигналах», которые, по его витиеватому выражению, служат «симптомами переворота, который пробудил во мне волю не маскировать – как прежде – актуальные и политические моменты моих мыслей старофранконским языком, а развивать их на пробу – до крайности». Насколько сильно подчёркиваются здесь слова «на пробу», доказывает продолжение, в котором он сводит возобновление своих экзегетических работ к защите «подлинного от экспрессионистских искажений», т. е. приписывает им охранительный и консервативный характер даже в их пробивающейся метафизической диалектике, так как ему заранее отказано «в соответствующей мне позиции комментатора пробиться к текстам совершенно иного значения и тотальности». В контексте наших разговоров и дискуссий за предыдущие шесть лет это примечание однозначно касалось древних текстов еврейской письменности, комментирование которых представляло собой для него своего рода утопическую точку, в которой находился весь узел его идей. Между тем, он считал, что его рассуждения на политическом уровне, который здесь следует отличать от теологического, в присущей ему именно нематериалистической мыслительной позиции ошеломляющим образом «в разных местах возобновили контакт с крайностями большевистской теории» [B. I. S. 368].