Вскоре после моего отъезда в середине мая Беньямина посетила Дора, и он несколько дней водил её по городу. Дора написала мне об этом открытку; в ней она пыталась подражать бисерному почерку Вальтера, который сам он называл «важной частью новой каббалы». Потом он поехал с ней на Ривьеру и на несколько дней – в Монте-Карло, где выиграл столько денег, что смог на них позволить себе недельную поездку на Корсику. В июле он написал мне по возвращении в Париж: «Из маленькой открытки ты узришь, что я был на Корсике. Эта поездка была чудесной и благотворной для меня. Плохо в ней то, что у меня там пропала стопка незаменимых рукописей,
В середине августа я снова приехал в Париж, и мы провели вместе несколько недель, до середины или конца сентября. Перед моим приездом, с 12-го по 16 августа, он совершил небольшую поездку в Орлеан, Блуа и Тур, по замкам Луары, договорившись поехать вместе с одной парижской знакомой. Познакомился он с ней недели за четыре до поездки и влюбился в неё, что в те годы случалось с ним довольно легко и часто. Она, однако, его подвела, и он поехал один, «хотя мука одиночества, особо настигающая меня в путешествиях», вызывала его меланхолию. Он колебался, ехать ли вообще, но – как писал он – «если бы сегодня не приезжал Шолем, я бы, наверное, не сделал этого. Но я сбежал. Я бы не вынес его порой хвастливой самоуверенности». Беньямин не видел меня четыре года и не мог знать, что после опыта в израильской земле, глубоко занимавшего меня, от «самоуверенности» у меня мало что осталось. Когда мы встретились 17 августа, Беньямин был сама любезность по отношению к нам с женой. Моя жена во время поездки к себе на родину заехала из Гамбурга на неделю в Париж, и мы несколько раз встречались втроём. Мы как-то посетили его и в убогом Hôtel du Midi271
на авеню дю Парк Монсури, 4, где он занимал столь же убогую, крохотную и плохо обставленную комнату, в которой помещалась только железная кровать и кое-какие пожитки. Чаще всего мы встречались в кафе на бульваре Монпарнас – в «Доме» и в «Куполе»272. С утра до начала вечера я обычно просиживал над рукописями в Национальной библиотеке; но вечера и выходные мы, как правило, проводили вместе. Ходили в кино, так как он восхищался актёром Адольфом Менжу и смотрел без разбора любой фильм, где тот снимался. Дважды он таскал меня и в «Гран-Гиньоль»273, на хоррор-шоу, которые дополняли его любовь к детективным романам. Это время прошло под нежданно счастливой звездой – по крайней мере, для меня. Конечно, за эти годы кое-что изменилось и в нашем отношении к миру. Когда мы с Беньямином расстались в 1923 году, я унёс с собой образ человека, движимого прямолинейным импульсом к построению собственного духовного мира, неукоснительно следующего своему гению, знающего, чего он хочет – каковы бы ни были осложнения его внешней жизни. Я же шёл навстречу миру, где всё ещё было неупорядоченным и спутанным и где я, в тяжёлой внутренней борьбе, искал стабильное место, откуда мои старания понять еврейство могли бы сложиться в целое. Когда мы встретились вновь, я увидел человека, который находился в процессе интенсивного брожения; человека, чьё замкнутое мировоззрение взорвалось и распалось; человека в прорыве – к новым берегам, определить которые он сам пока не мог. Изначальное влечение к метафизическому мировоззрению в нём оставалось, но подверглось диалектическому распаду. Революция, возникшая на горизонте, ещё не могла преобразовать эту диалектику в конкретные формы. Марксистские вокабулы в нескольких статьях из «Улицы с односторонним движением», которые он читал мне вслух, производили на меня впечатление подземного гула.Париж. 1929 г.
Вальтер был необычайно раскован, а его ум – открыт для подступающих импульсов. В отличие от него, я должен был казаться более уверенным, так как при погружении в иудейские штудии меня вёл чётко работавший компас. Вместе с тем его привлекало то, что я рассказывал о своих исследованиях и о жизненном опыте в новой стране. И эти дни в Париже были периодом большой открытости и плодотворного интереса друг к другу.