Тем не менее, она выздоровела, успокоилась и стала доверять мне, видя, что я отказываюсь от всех своих планов и привычек в угоду ей. Два года она торжествовала таким образом, и ее экзальтация, видимо, исчезала одновременно с исчезновением предвиденных ею сопротивлений с моей стороны. Она хотела, по ее словам, сделать из меня артиста и светского человека и заставить меня сбросить пугавшую ее серьезность ученого. Она хотела путешествовать, точно принцесса, останавливаться, где ей вздумается, выезжать, видеть все новое и новое, хотела перемен. Я уступил ей. Почему бы мне было не уступить? Я вовсе не мизантроп, сношения с подобными мне не могли ни оскорблять меня, ни вредить мне. Я нимало не ставил себя в своем мнении выше их. Если я изучил глубже некоторых из них иные специальные вопросы, я мог получить от них всех, и даже от самых, по-видимому, легкомысленных, массу сведений, неполных во мне, хотя бы, например, познание человеческого сердца, из которого я, пожалуй, сделал чересчур легко объяснимую отвлеченность. Таким образом, я нимало не сержусь на жену за то, что она принудила меня расширить круг моих знакомств и стряхнуть с себя кабинетную пыль. Напротив, я ей был всегда благодарен за это. Ученые — это острые инструменты, лезвия которых недурно немножко притупить. Не знаю, быть может, со временем я сделался бы общительным по собственному желанию, но Алида ускорила мой опыт жизни и развитие моего доброжелательства к людям.
Однако же, это не могло быть моей единственной заботой и целью, точно так же, как ее будущее не могло заключаться в том, чтобы иметь у себя под началом совершенного джентльмена дня сопутствования ей на бал, на охоту, на воды, в театр или в церковь на проповедь. Мне казалось, что во мне заключается более серьезный человек, более достойный любви, способный доставить ей и ее сыну более основательное уважение. Я не претендовал на известность, но я стремился быть полезным слугой, внести и свою долю терпеливых и мужественных исследований в здание науки, представляющее для него алтарь правды. Я рассчитывал, что Алида поймет, наконец, что это мой долг, и что когда утолится первое упоение владычества надо мной, она возвратит меня к настоящему моему призванию, раз я доказал ей свою безграничную любовь безусловным повиновением.
В надежде на это я время от времени старался дать ей понять пустоту нашей будто бы артистической жизни. Мы любили и ценили искусства, но, не будучи художниками-творцами, ни тот ни другой не должен был претендовать предаваться этим вечным суждениям и сравнениям, которые превращают роль дилетанта, в случае ее исключительности, в жизнь пресыщенную, злобную или скептическую. Творения искусства суть стимулы, и в этом заключается их чудная благодетельность. Возвышая душу, они внушают ей священное соревнование, и я не очень-то верю в истинность восторгов систематически непроизводительных любителей искусства. Я не заговаривал еще о том, чтобы избавиться от сладкого far niente, которым упивалась моя жена, но я пытался привести ее к нужному для нее заключению.
Она была довольно богато одарена и с детства настолько познакомилась с музыкой, живописью и поэзией, что в ней могли появиться и желание и потребность посвятить свободное время какому-нибудь занятию. Если она обожала мелодию, краски или образы, то не была ли она и достаточно молода, свободна, поощрена моей любовью для того, чтобы ей вздумалось если и не творить, то, по крайней мере, в свою очередь, приложить свои знания к делу? Будь у нее хоть один определенный вкус, всего лишь один, хоть одно любимое занятие, и она была бы спасена от всяких химер. Я мог бы понять цель ее потребности жить в разгоряченной и как бы благоухающей искусством и литературой атмосфере. Она превратилась бы в ней в пчелку, делающую мед, налетавшись предварительно с цветка на цветок. Иначе, она не могла быть ни удовлетворена, ни тронута действительно, жизнь ее не могла быть ни деятельной, ни спокойной. Она желала видеть и трогать питательные элементы из чистейшей жадности больного ребенка; но, лишенная силы и аппетита, она не питалась ими.
Сначала она притворилась не понимающей, а в один прекрасный день представила мне, наконец, рассуждения довольно благовидные и даже как бы бескорыстные.