Я все больше убеждаюсь, что Пюви де Шаванн не уступает по значению Делакруа, что
он равен всем тем, кто в своем жанре сумел создать непреходящие и дающие утешение полотна.
Между прочим, та его картина, что находится сейчас на Марсовом поле, вызывает такое
ощущение, будто перед вами странное и провиденциальное сочетание очень глубокой
древности и откровенного модернизма. Перед его картинами последних лет, еще более
многозначными и пророческими, если это вообще возможно, чем вещи Делакруа, испытываешь
глубокое волнение – тебе кажется, что ты видишь продолжение и развитие, неотвратимое и
благодетельное возрождение чего-то давно известного. Об этом тоже не стоит
распространяться, скажу только, что перед таким совершенным созданием живописи, как
«Нагорная проповедь», трудно не преисполниться молчаливой признательности. Ах, как сумел
бы изобразить оливы юга Пюви, этот «ясновидящий». Но я – признаюсь Вам как другу –
чувствую себя бессильным перед лицом подобной природы, и на мой северный мозг, словно
кошмар, давит в этих мирных краях мысль о том, что мне не по плечу изобразить здешнюю
листву. Конечно, я не мог совершенно отказаться от такой попытки, но мои усилия
ограничились тем, что я указал на два сюжета – кипарисы и оливы, символический язык
которых предстоит истолковать другим, более сильным и умелым художникам, чем я. Милле, а
также Жюль Бретон – певцы хлебов. А вот когда я думаю о Пюви де Шаванне, мне всегда,
уверяю Вас, кажется, что в один прекрасный день он или кто-нибудь другой объяснит нам, что
такое оливы. Я сумел разглядеть на горизонте возможности новой живописи, но она оказалась
мне не по силам, и я рад, что возвращаюсь на север.
Вот как стоит передо мной вопрос: что за люди живут сейчас в лимонных, апельсиновых
и оливковых садах? Здешний крестьянин – это не то, что житель края бесконечных хлебов,
воспетых Милле. Конечно, Милле научил нас видеть человека, живущего на лоне природы,
однако никто еще не запечатлел на полотне обитателя теперешнего юга. Когда же Шаванн или
кто-то другой покажет нам этот человеческий тип, в нашей памяти оживут и наполнятся новым
смыслом древние слова: «Блаженны нищие духом, блаженны чистые сердцем», – слова столь
глубокие, что нам, детям старых северных городов, подобает смущенно и растерянно держаться
подальше от этих краев. Разумеется, мы убеждены в точности художественного видения
Рембрандта, но ведь уместно спросить себя: не того же ли самого добивались и Рафаэль, и
Микеланджело, и да Винчи? Мне трудно судить, однако я думаю, что все это, будучи в меньшей
степени язычником, гораздо глубже чувствовал Джотто, этот великий и хилый человек, который
столь близок нам, словно он – наш современник.
626~а
Дорогой господин Орье,
Горячо благодарю Вас за Вашу статью в «Mercure de France», которая меня крайне
поразила. Она мне очень нравится сама по себе как произведение искусства; мне кажется, Вы
умеете создавать краски словами. В Вашей статье я вновь нахожу свои картины, только в ней
они лучше, чем на самом деле, богаче, значительнее. Но я чувствую себя очень неловко, когда
думаю, что все, о чем Вы пишете, относится к другим художникам в значительно большей мере,
нежели ко мне, например, и прежде всего к Монтичелли. Вы пишете обо мне: «Он, насколько
мне известно, единственный художник, передающий колорит вещей с такой интенсивностью; в
нем чувствуется металл, сверкание драгоценных камней». Но если Вы зайдете к моему брату и
посмотрите у него один из букетов Монтичелли в белых, незабудковых и оранжевых тонах, вы
поймете, что я имею в виду. К сожалению, уже давно самые лучшие, самые удивительные вещи
Монтичелли перекочевали в Шотландию и Англию. Правда, в одном из наших северных музеев,
в лилльском, если не ошибаюсь, еще хранится один из его шедевров, не менее сочный и,
разумеется, не менее французский, чем «Путешествие на Цитеру» Ватто. Кроме того, в
настоящее время г-н Лозе собирается репродуцировать около тридцати вещей Монтичелли. Я не
знаю другого колориста, который бы так непосредственно и явно исходил из Делакруа, хотя,
по-моему, есть все основания предполагать, что Монтичелли познакомился с теорией цвета
Делакруа лишь из вторых рук – через Диаза и Зиема. По своему художественному
темпераменту он чрезвычайно напоминает автора «Декамерона» – Боккаччо: он человек
меланхоличный, несчастливый и в общем примирившийся со своей судьбой. Оттертый в
сторону, он живописует и анализирует разгульную жизнь высшего света и любовные истории
своей эпохи, при этом, разумеется, не подражая Боккаччо, подобно тому как Хендрик Лейс не
подражал примитивам. Хочу всем этим сказать лишь, что Вы приписали мне то, что могли бы
скорее сказать о Монтичелли, которому я многим обязан. Многим обязан я также Полю Гогену,
с которым работал несколько месяцев в Арле и с которым еще до этого встречался в Париже.
Гоген – это удивительный художник, это странный человек, чья внешность и взгляд
смутно напоминают «Портрет мужчины» Рембрандта в коллекции Лаказа. Это друг, который
учит вас понимать, что хорошая картина равноценна доброму делу; конечно, он не говорит