— Так ты, — сказал он спокойно и посмотрел на меня немножко прищуренными глазами, — так ты пьешь ликер и куришь... — И прежде чем я пришел в себя, продолжал: — Ты куришь и пьянствуешь, крадешь
сигареты, врываешься в кабинет, шпионишь и следишь по ночам, что висит на вешалке, ты еще и лжешь бессовестно, ты, вместо того чтобы ходить на уроки музыки, слоняешься как бродяга… Я еще не кончил, — перебил он меня резко, когда я попытался возразить, — теперь ты будешь молчать и даже не пошевелишься. — А потом совсем прищурил глаза: — Почему ты лгал, что был на уроке музыки, когда это неправда, почему ты утверждал, что она тебе объясняла, что такое «Аппассионата», когда ты там вообще не был, а шатался где-то, почему ты лжешь, что ученье у тебя идет хорошо, когда после каникул у тебя стали хуже отметки по всем предметам, по которым только можно, исключая немецкий и закон божий, почему ты крадешь сигареты и ликер, вламываешься, шпионишь и следишь в передней и в кабинете, знаешь, что из тебя понемногу вырастет? Из тебя вырастет… — сказал он вдруг совсем тихо и улыбнулся такой улыбкой, что у меня мороз пошел по коже от ужаса… А потом, все еще наблюдая за мной, продолжал: — Мне нужно было бы тебя выдрать, чтобы вовремя это выбить у тебя из головы. Чтобы выбить у тебя из головы, пока есть время и еще не поздно. У тебя нет замка, и за твоими дверями не стоит камердинер. Но я не сделаю этого. Я сделаю другое, чтобы ты не попал за решетку. Если ты еще хоть раз что-нибудь выпьешь, как тогда в гостях у Войты… не смотри, будто ты с луны свалился… или еще раз будешь допивать остатки, начинать бутылки, брать из шкафа сигареты и закуривать их, как тогда в своей комнате после того, как здесь рылся… не смотри на меня как лунатик… рылся, смотрел ту желтую книжку, и Руженка была с тобой… если ты еще раз ночью будешь шарить, какое пальто висит в передней… лгать мне, что был на уроке музыки, а она потом мне звонит и сообщает, что ты вообще не был и ни о какой «Аппассионате» она и понятия не имеет, тогда моментально… вот тут телефон… — Он понизил голос и постучал по трубке… — Вот телефон, и я звоню в монастырский исправительный дом. В тот же день ты туда поедешь. Там в окнах тоже решетки, как в тюрьме, и там находятся всевозможные гангстеры, но все же это еще не тюрьма, это исправительный дом, и они там выбьют все у тебя из головы сами. Они сами, я этого в этом доме делать не буду. Может, ты потом исправишься, — улыбнулся он такой улыбкой, от которой веяло ужасом, — там, среди этих бандитов, ты кое-что подхватишь, кое-чему научишься, приучишься, переймешь от них для жизни разные хорошие вещи, хотя бы чем пахнет спиртное, которое ты хлещешь…И тут во мне вдруг все взорвалось.
Я вскочил со стула. Встал на ноги, поднял голову.
Я не знаю, что я говорил. Не знаю даже, как долго или каким голосом. Я только знаю, что я был полон решимости защищаться, даже если бы он на меня бросился. Даже если бы он выбил мне десять зубов и я упал бы окровавленный на этот проклятый ковер, я бы вскакивал до тех пор, пока смог бы дышать, был бы хоть чуточку жив, а потом… Потом убегу отсюда, убегу из этого проклятого места, хотя бы к Брахтлам, Катцам… В деревню к Валтицам и Вранову, на кладбище… В Париж… И уж никогда, никогда, никогда больше, сколько бы я ни прожил, я сюда не вернусь… Я чувствовал, как в душе я освобождался от какой-то столетней сети, от обломков сумрачной тени, от темной половинки луны! Наконец-то я решился, наконец-то я знал, чего хочу, наконец-то я стал на свои ноги, воспротивился и теперь никогда, никогда не уступлю… Я слышал тона, словно кабинет звучал, звенел, играл, я слышал звуки, словно дрожали провода, а перед глазами у меня расплывались темные пятна и трепетали нити.