Когда экипаж почтенного судьи проехал предместье Сан-Жерваси, оставив его позади, по левую руку, становилось уже светлее, но дождь не унимался, ему тоже хотелось присутствовать на празднике Торжества Богородицы в первый день предпоследнего века нашего тысячелетия. Как и любому человеку. Сквозь скрип кареты дону Рафелю послышался бой Антонии, доносившийся в этот неурочный час издалека, из Барселоны, с колокольни на пласа дель Пи.
Уже неподалеку от Сарриа дон Рафель приказал кучеру туда не въезжать, а повернуть на Эсплугес. Слуга пожал плечами: хозяин – барин. И повернул на Эсплугес. Поодаль, за завесой дождя, можно было разглядеть дома на окраине Сарриа. Кучер гнал коней той же мерной неторопливой рысью: «И так слишком быстро трюхают по такой-то грязи; когда-нибудь, не ровен час, увязнем в ней по уши».
Конские копыта еще четверть часа поцокали по дороге: карета продвигалась вперед сквозь дождь и слякоть, пока дон Рафель не приказал остановить ее возле монастыря Педральбес.
– Поезжай в Сарриа, только не пьянствуй, – сказал он, выходя из экипажа и протягивая кучеру несколько монет.
– Благодарствую, ваша честь. Во сколько прикажете за вами заехать?
– Перед обедом.
Грязь была непролазная. Дон Рафель подождал не двигаясь, пока громыхание его кареты, направлявшейся в Сарриа, не исчезло вдали. После этого он прошлепал по лужам до самого входа в здание монастыря. От холода и дождя все птицы, которых в этой местности весь год превеликое множество, попрятались в гнезда. Был слышен лишь звук усталых шагов дона Рафеля и веселое журчание дождевой воды, текущей по водостоку. Судья вдохнул полной грудью и на несколько мгновений представил себе, что он просто человек, как и все прочие, и в его прошлом не копаются никакие Сетубалы и адвокаты, и подумал: «Почему я не смог стать счастливым, ведь это же было так просто». Было холодно, и дона Рафеля знобило. Он остановился перед кельями, где обитало небольшое сообщество францисканских монахов. Он еще несколько мгновений поколебался, но холод заставил его перейти к делу. Он вошел в ворота, которые вели в небольшой монастырский крытый дворик. Тут, вдали от шумного водостока, было слышно только, как дождь тихонько стучит о сланцевую отделку колодца, расположенного в центре дворика. Дождь лил все сильнее, и дон Рафель почувствовал, как у него стало спокойно на душе, оттого что он стоял сейчас под крышей. Он машинально окинул взглядом садовые деревья и цветы, украшавшие дворик. На его вкус, они были слишком густо насажены. Но под дождем вся эта растительность выглядела фантастически роскошно.
Он не мог надышаться этим воздухом. Запах влажной земли всегда пробуждал в нем счастливые воспоминания. Судья закрыл глаза, чтобы сильнее почувствовать любимый аромат. Но тут он услышал, что рядом с ним что-то шуршит, и ему пришлось поспешно их открыть. Это оказался сгорбленный монах в капюшоне, он вежливо спросил, как ему удалось проникнуть во дворик. Дон Рафель отвечал, что ворота были открыты, и объяснил, что ему нужно. Францисканец, скупой на слова, указал незнакомцу на дверь на другом конце дворика. Его честь с достаточным почтением поклонился и неспешно направился к ней. Однако замялся, когда монах исчез в противоположном направлении. Он с жадностью глядел на этот сад: ах, что за сад, ни тебе тайных могил, ни кошмаров. Тут до него донеслось, приглушенное на расстоянии, монотонное, чистое, стройное и нежное пение монастырских монашек ордена Святой Клары. Дон Рафель не знал, что им пришлось отвлечься от целого ряда будничных забот, чтобы всем вместе славить Бога молитвами Третьего часа. Ему подумалось, что даже если эти женщины и не были счастливы, какое уж тут счастье, когда живешь взаперти в четырех стенах, то и горя они не знали. Не знают же горя кошки. И ему захотелось плакать. Он вынул кружевной платочек и отер пот со лба. Невзирая на холод, он все же вспотел; или, может быть, это был дождь. Он снова вдохнул полной грудью, в последний раз окинул взглядом дворик и переступил порог, как человек, готовый погрузиться во тьму. И действительно, в часовенке было сумрачно. Он поморгал, чтобы привыкнуть к темноте, и в знак уважения снял треуголку. Дрожавшее в глубине пламя масляной лампы служило пропитанием совам[246]
и напоминало посетителю о присутствии тайны. Дон Рафель понемногу разглядел смутные очертания скамейки и двух исповедален. В углу возле алтаря открылась дверь, и гулкое эхо разнеслось по часовне. Молчаливая тень направилась к одной из исповедален, и у дона Рафеля бешено забилось сердце, потому что он не знал, был ли какой-либо смысл во всем том, что он делает в эти последние дни. Под покровом темноты он подошел поближе к исповедальне. Поставил сундучок на пол, рядом с собой.– Вот уже два года я не исповедовался, отец мой, – только и произнес он. Вслед за этими словами наступило молчание, всегда предшествующее признанию собственной вины. – Я убил женщину, и теперь меня не желают оставить в покое.