А в это самое время солидный предлог, в образе посыльного на коне, проезжал мимо трактира в Алькаррасе, где сидел Сортс-младший. И если бы не вышло так, что ни тот ни другой не знали, что находятся совсем рядом, Ферран Сортс прочел бы мольбу маэстро Перрамона: «Милый Нандо. Приезжай. Вернись. Мой сын в тюрьме», – и вскочил бы на лошадь, и скакал бы не останавливаясь, сбивая животному спину, пока в конец не извел бы нечастную скотинку. И он-то сделал бы все возможное и невозможное, нашел бы настоящих адвокатов, он бы небо и землю перевернул, он бы… Ах, если бы он знал, этот Нандо. Но вместо этого он сидел на осеннем солнышке, с графином вина, и в его печальной улыбке жила память о светловолосой девчушке из Калафа – до чего прекрасна жизнь, когда ты молод. И запоздалая синица пискнула, наверное, в отчаянии оттого, что в этот миг посыльный удалялся по большой дороге, в направлении Лериды. И синица снова запищала, на сей раз и вправду отчаянно. Только Нандо ее не понял и улыбнулся.
Дождь на заре всегда идет тише; он не хочет тревожить пробуждающийся мир и моросит ласково и неспешно. А еще говорят, что он не шумит, потому что на заре очень подходящее время для смерти; а то зачем бы было стольким людям умирать именно в этот час. На заре род людской истекает кровью.
В это промозглое утро в Муре дождь тоже шел помаленьку. Быть может, ему хотелось послушать, продолжает ли кашлять Сизет. А может, ему хотелось удостовериться, жив ли еще Сизет, потому что дождик слышал, как он сказал Галане, когда выхватил у женщины недоштопанную рубашку и прижал к груди: «Хорошо бы я умер сегодня ночью». Во всяком случае, больной долго вглядывался в темное небо за окнами, как будто его живо интересовало увидеть восход первым. Неохотно пропел петух, издалека, три раза тоскливо прогавкав, отозвалась собака, и небо очень медленно прояснилось, потому что ко Дню всех усопших верных[158]
солнце уже лениво. Как только небо начало в открытую терять темно-синюю окраску и стал виден мелко моросящий дождь, Сизет отодвинулся от окна, как будто ему больно было видеть очертания предметов, как будто он не имел права ни на что смотреть в отсутствие Ремей. Он подошел к комоду и подул на комок воска, в который превратилась недавно зажженная свеча и от которой не оставалось ничего, кроме слез и света. От усилия Сизет снова закашлялся. У окна он о многом передумал; о стольких вещах, что ему даже стало страшно. Потому что сердце его наполнилось ненавистью, а к этому он не привык. Сизет всегда считал себя человеком мирным, и ремесло садовника было ему в радость, потому что его усилия, направленные на то, чтобы сажать семена, луковицы, рассаду и черенки, при содействии воды, времени, солнца и терпения всегда приносили плоды. Вплоть до того дня, пока, обезумев, он не посеял семена своей погибели. «Шлеп!» – и из-за этого ему пришлось уехать. Виной всему был «шлеп» и ослепивший Сизета мешок золота. Из-за всего этого Ремей и умерла, ее убило горе, ведь она была здорова и никогда не болела, а как стояла, так и упала, бедняжка Ремей. И Сизет снова расплакался, как плакал всю ночь, «будь проклята моя горькая судьба», и его рыдание эхом отозвалось от опустевших стен дома Перика, полностью опустевшего без Ремей. И когда эхо причитания замолкло, на Сизета снова накатил кашель, особенно яростный. Закашлявшись, он выплюнул еще кусок души и понял, что жить ему, скорее всего, оставалось недолго. И впервые эта мысль не особенно испугала его. «Кто знает, – подумал он, – может быть, я наконец сдохну еще до прихода Галаны». «Шлеп».8
Дверь ему отворил тот же самый лакей с заносчивым видом, у которого так хорошо получалось поднимать левую бровь. Маэстро Перрамон был так же перепуган, как и накануне, хотя маркиз уже один раз его принял; первобытный страх слабого перед могущественным, копившийся веками, не мог исчезнуть за день. Несмотря на все его смятение, сухой отказ лакея его удивил.
– Но как же… ведь это дело чрезвычайной важности, вопрос жизни и смерти. Сеньор маркиз ждет меня.
– Сомневаюсь. Сеньор маркиз приказал, чтобы его ни в коем случае не беспокоили.
– Но… до которого часа?
– Часы маркизу не указ, сударь, – цыкнул лакей в ответ на эту смертельную обиду.
Маэстро Перрамон почувствовал, что остался один на свете. «Часы маркизу не указ, сударь». Не прошло и дня с момента принятия решения о назначении точной даты казни его сына, Андреу, «сын мой», а маркизу часы, выходит, не указ. Не прошло еще и дня с тех пор, как его сыну вынесли смертный приговор, а маркиз не в состоянии его принять. «Был бы здесь Нандо», – подумал он. А еще он подумал: «Что я, горемычный, еще могу поделать?»
– Вчера сеньор маркиз сказал мне, чтобы я пришел сегодня. Он сам мне так сказал.
– Ничего не могу поделать. Скорее всего, он уже забыл об этом.
– Тогда напомните ему. Это очень важно.
– Сударь…
Однако не успел лакей отпустить какое-нибудь язвительное замечание и захлопнуть дверь у него перед носом, как маэстро Перрамон выпалил наугад:
– Матеу. Пожалуйста, позвольте мне поговорить с Матеу.