В. В. Розанов — М. О. Гершензону, начало мая 1909 г.:
Читаю, мой м<илый> Герш<ензон>, о Чаадаеве <…>1
. Страницы так и бегут. Как хорошо Вы пишете. «Вот кто мог бы воскресить Константина Леонтьева», — подумал я о Вас[394],[395]. Анонимы (жен<ские>) к Чаадаеву: мне показалось, что это лучше «Фил<ософических> п<исем>», это — настоящее, живое. В Чаад<аеве> хорошо только остроумие (колокол, пушка, «персиянин») (стр. 118)[396]. <…> Берегите свое время и перо. Может быть, Бог наведет Вас на Леонтьева. Жене — привет. Вспоминаю Ваш холодный кофе.Мне печально, что меня разлюбил Столпнер (такой исключительный человек)[397]
. По глупостям, — как всегда у русских.М. О. Гершензон — В. В. Розанову, 8 мая 1909 г.:
Многоуважаемый Василий Васильевич,
Очень обрадовали Вы меня присылкой статьи о Волынском; я уже собирался напомнить вам обещание. Я дважды с изумлением перечитал Вашу статью. Вы гениально нарисовали портрет Вол<ынского>, так и просятся сравнения: Веласкес, Гойа, — бесконечно хорошо; Вы большой художник. И в то же время я чувствую здесь — простите — что-то инфернальное. Подумайте: ведь это живой человек, он прочитает это, — каково ему будет? Весь Ваш удивительный талант был с Вами, когда Вы писали это, но дух любви Вас в те минуты покинул; нет благочестия к лику человеческому, нет кровного родства с бедным человеком, или просто жалости. Но все верно поразительно и сказано так, что не забудешь. Я лично знаю Волынского и могу судить. Моя жена, раз видевшая Волынского издали, в восторге.
Ну, это личное впечатление; а как редактор отдела в «Критич<еском> Обозр<ении>» я должен сказать, что те личные черточки, которые есть в Вашей статье, резко нарушили бы академический тон журнала, и просто мои товарищи по редакции их не допустят в печать. Поэтому прошу у Вас позволения выпустить соответственные строчки (ни детей… одинокая кровать в Пале-Рояле и пр.) — их немного, — и, если хотите, я пришлю Вам заблаговременно корректуру статьи, чтобы Вы могли видеть, что я выпустил (также и о Венг<ерове> и Гурев<ич>)1
.По существу я, разумеется, не выпущу в статье и не изменю ни слова, хотя и нахожу противоречие между началом и концом, ибо чему же можно научиться из такой головной книги, какою Вы изображаете книгу Вол<ынского> о Достоевском? Но тут я не вмешиваюсь.
Я не писал о Вас, а только один раз в рецензии «В<естника> <Европы>» упомянул о Вас как о первом, кто у нас во всей глубине раскрыл вопрос пола[398]
,[399].В. В. Розанов — М. О. Гершензону, около 7 сентября 1909 г.:
«Телепатия» вот уже недели 3 мне шепчет на ухо: «как ты неосторожен: вот в 3-ий раз ты все сближаешь Гершензона с Меньшиковым. Как ты не подумал, что это может быть ему неприятно, — да и с твоей стороны это прямо грубо и навязчиво. Он тебе не дал права, ни повода так фамильярничать с собою».
Вот почему, дорогой Мих. Осипович, я извиняюсь перед Вами и вперед ничего подобного не повторю. Причина «ami-cochon’ства» — что Вы меня встретили в Москве «как своего», как бы «давно зная», и вообще без «пространства и времени» между нами. Дорогой мой: я слишком знаю, что между «им» и Вами ничего даже приблизительного нет; а внешние сходства меня рассмешили, и я стал вслух смеяться: мое обычное ребячество, в котором не отрицаю «национального свинства»[400]
.<…>
Еще раз, мой добрый, извините. Не часто, но изредка мне и самому бывает «противно на душе» от этой моей эксполентности, болтовни, «со всеми как с приятелями» и вообще до излишества от «человека по миру» у себя. Это и противно, но и как-то с этим легче жить. Работаешь-работаешь, устанешь, и когда оторвался от письменного стола — энергично вытягиваешься, пуговицы летят с жилета и часто со штанов, лицо смеется (сейчас после работы). В «общественном смысле» на это не имеешь права — но ум «очень хочет».
Таков, Фелица, я развратен… [401]
Берите как есть «русскую свинью». Да я знаю, что Вы и не сердитесь, а так — маленькое неудовольствие. Пусть и его не будет. Будем друзьями, простыми русскими друзьями, без мелочей и придирок и мщения друг другу, если бы что встретилось даже и более серьезное и отрицательное. Некоторый % зла, ну даже низкого, неблагородного, лежит и после грехопадения, не может не лежать в каждом человеке: примем это «как судьбу», как свою долю, и друг у друга не будем придираться к этому и «корить человека за невыдержанность идеала».
Бог с ними, с идеалами; все это «прописано». Возьмем живую натурку «как есть» и лучше будем отыскивать в ней, не завалилось ли в уголке чего-нибудь хорошего.
М. О. Гершензон — В. В. Розанову, 7 сент. 1909 г.:
Милый Василий Васильевич,
Конечно, я Вас не разлагаю, а беру таким, как Вы есть, и таким люблю. Сближения с М<еньшиковым>, в чем Вы теперь извиняетесь, я даже не заметил, но было другое: Ваше отношение к евреям, страх перед пейсами, как Вы выразились. Дело не в еврействе; тяжело мне видеть в Вас, что Вы чувствуете национальность, что я считаю звериным чувством. Я уверен, что в чистые Ваши минуты Вы не позволите себе этого, и если у Вас так написалось, то именно тогда, когда «отлетели пуговицы», и именно не только у жилетки, но и пониже, — и вышло некрасиво. Позвольте сказать так: Вы — красавица, и я, как вижу Вас, любуюсь; и вот Вы неосторожно показались мне не в авантажном виде, — конечно, меня передернуло.
Низко кланяюсь Вам за умный и дружеский совет и буду его помнить. Но зачем Вы пишете мне лестные слова? и откуда Вы меня знаете, почти не читав меня? Вот, если случится прочитать что-нибудь мое, напишите мне, что в нем плохо, что дурно выражено, как надо писать: вот за это буду глубоко благодарен.
Статью Вашу о Вол<ынском> мы с редактором «Крит<ического> Обозр<ения>» обдумывали и обдумывали (ему тоже крепко понравилось) и все-таки в трех местах вычеркнули «личности». Рукопись Вам верну, и на днях получите первые 4 книжки журнала, а погодя и гонорар. Как Вы написали гениально портрет Волынского[402]
, так вы должны были бы увековечить для потомства, в таких же литературных портретах, и другие лица, в которых история наших дней. Напишите так же Суворина, Меньшикова, Буренина, наших [403] Булгакова, Мережковского и кого еще хорошо знаете, — и оставьте рукопись, чтобы напечатали после Вашей смерти.В. В. Розанов — М. О. Гершензону, около 10 сентября 1909 г.:
Дорогой Михаил Осипович!
Увидав конверт, я подумал: «это от милого Гершензона». Спасибо за тон письма. Итак — будем дружны. Антисемитизмом я, батюшка, не страдаю: но мне часто становится жаль русских, — как жалеют и детей маленьких, — безвольных, бесхарактерных, мило хвастливых, впечатлительных, великодушных, ленивых и «горбатых по отце». Что касается евреев, то, не думая ничего о немцах, французах и англичанах, питая почти гадливость к «полячишкам», я как-то и почему-то «жида в пейсах» и физиологически (почти половым образом) и
<…> Ваш искренний и любящий и благодарный.
В. Розанов.
Жене Вашей[404]
— поклон.Евреев еще оттого я люблю, что им религиозно врождено чувство глубокой ничтожности вещей и дел человеческих и личностей человеческих («прах перед Лицом Господа»), что сообщает им глубину и серьезность мысли, души, жизни. В сравнении с ними «подбиты ветерком» все нации, — кроме, может быть, русской (тоже «прах перед Лицом Господа»).
В. В. Розанов — М. О. Гершензону, середина января 1912 г.:
Многоуважаемый Мих. Осипович!
Я настроен против евреев (убили — все равно Стол<ыпина> или нет[405]
, — но почувствовали себя вправе убивать «здорово живешь» русских: и у меня (простите) то же чувство, как у Моисея, увидевшего, как египтянин убил еврея[406].Мне это больно, немножко даже страшно (Иегова), но — факт, и куда я его дену.
Что-то мне говорит, что Вы меня не любите, и не теперь, а всегда. Аномалия чувства, о которой надо «развести руками» и примириться, как вообще с фактами. Ах, факты выше личности. Роковое.
Но как хорошо Вы пишете. Только у меня догадка, которую страшно сказать: — Да. Я еврей. Sum ut sum aut non sim {Таков, какой есть, и другим не буду (лат.)}. И вы, черви русские, антисемиты, <…>, ничего не поделаете с тем фактом, что я буду о вас и вашей истории писать так хорошо, как вы сами не сумеете, и ума не хватит и таланта нет. Хорошее всегда хорошо, и поскольку хорошо — оно непобедимо. Плюясь и ругаясь, ваши Самарины и Аксаковы будут в будущем читать Гершензона, учиться у него даже «спокойному русскому повествованию», и этим «хорошо» я, sum ut sum, привью к великорусской душе такую закваску обрезания, что вы все не отмоетесь и не сбросите [407]
. Я отлучился, но чтобы через 50 лет вы пожидовели.Неужели нет этой мысли? Она у меня всегда, когда думаю о Вас.
А у меня, дорогой, именно когда беру Ваши книги в руки — душа плачет: куда же русские девались? Все разбежались по Парижам и Берлинам. Я ужасно плачу о русских, ибо думаю, что погибает самое племя, что вообще попирается все русское. Если Вы имеете капельку русского человека не имитированную, Вы поймете, что есть основание плакать, и не проклянете и не плюнете в меня, даже если и будет таков 1-й порыв.
М. О. Гершензон — В. В. Розанову, 18 января 1912 г.:
Многоуважаемый Василий Васильевич,
Ежели бы не Вы, а кто-нибудь другой приписал мне такой образ мыслей, какой Вы приписали мне, я бы просто не ответил. Но Вы особенный человек; в Вас, в Ваших писаниях, так перемешаны чистое золото сердца с шлаком самой наружной, самой материальной периферии человеческого существа, как ни в ком другом. И в этом письме, что Вы мне написали, — то же самое: слышу необманный голос, но тут же все звериные голоса, и вдобавок, простите меня, нелепости, ни дать ни взять как те утверждения Грингмута[408]
что русскую революцию делали масоны или евреи на японские деньги. Но ради того необманного Вашего голоса хочу ответить на Вашу мысль.Отвечаю Вам по чистой совести: ничего даже отдаленно похожего на то, что Вы пишете, я не думаю о своем писании. У меня не только нет вражды к русскому духовному началу, но есть очень большое благоговение к нему, преимущественно пред всеми другими национальными элементами (возможно потому, что те я гораздо меньше знаю). Да иначе, как Вы легко поймете, мне было бы просто несносно, не по себе копаться в исторических проявлениях русского духа, чем я занят столько лет; мое писательство было бы мне не отрадой, а мученьем, — зачем же я стал бы себя мучить? Уж конечно не для денег, которых писательство дает мне меньше, нежели сколько дала бы любая иная специальность.
Я не скрываю от себя, что мой еврейский дух вносит чрез мое писательство инородный элемент в русское сознание, напротив, я это ясно сознаю: иначе не может быть. Но я думаю, что жизнь всякого большого и сильного народа, каков и русский народ, совершается так глубоко-самобытно и неотвратимо, что сдвинуть ее с ее рокового пути даже на пядь не способны не только экономическое или литературное вмешательство евреев, засилие немцев и пр., но даже крупные исторические события — 1612, 1812, 1905 гг., исключая разве величайших, вроде древних завоеваний. Это — как доменная печь: что ни бросить в нее, либо сгорит, и значит ускорит выплавку, либо улучшит качество металла. Все это — и участие евреев, и все подобное вообще — ничтожно по количеству сравнительно с самой народной жизнью; посторонняя примесь может стать опасной для народа, только если она количественно подавляет его, как это случилось по завоевании Англии норманнами; но это уже и есть одно из тех величайших исторических событий, в которых — перст Божий!
С евреями в России этого нет и не может случиться. Поэтому, возвращаясь к писательству, — я думаю, что участие евреев в литературе не представляет ни малейшей опасности для самобытной жизни русского народа (становлюсь на Вашу точку зрения). Об этом смешно и говорить. И всего-то литература не много значит в огромной тысячелетней работе народного духа; много ли же вреда может принести ему еврейское писательство, даже если признать его вредным?
Я думаю дальше, что всякое усилие духа идет на пользу людям, каково бы Оно ни было по содержанию или форме: благочестивое или еретическое, национальное или нет, если только оно истинно-духовно; постольку же идет на пользу русскому народу всякое честное писательство еврея, латыша или грузина на русском языке. Больше того: я думаю, что такая инородная примесь именно «улучшает качество металла», потому что еврей или латыш, воспринимая мир по-особенному — по-еврейски или по-латышски, — поворачивает вещи к обществу такой стороной, с какой оно само не привыкло их видеть. — Вот почему, сознавая себя евреем, я тем не менее позволяю себе писать по-русски о русских вещах. Это — сознательно, т. е. так я в мыслях, назад и вперед, оправдываю свою работу. А пишу я каждый раз потому, что мне этого хочется, т. е. вот сейчас по ходу моих мыслей хочется читать о Пестеле, и думать о нем, и потом написать, а вчера потому же хотелось читать славянофилов и писать о Киреевском[409]
.А что Вы «плачете» о России, этого я не понимаю. Можно скорбеть о пошлости, пустоте, своекорыстии всех этих адвокатов, газетчиков, политиков, профессоров — правых и левых, — среди которых мы живем, можно также скорбеть о положении России (голод, безземелье, бесправие и пр.), но о России бывший историк должен бы правильнее думать. Да это, я думаю, так, минута у Вас такая. По природе Вы благословляете мир, и все видите в радости; да вот расстроились нервы или переутомление, и хочется поворчать или пожаловаться.
В. В. Розанов — М. О. Гершензону, около 26 декабря 1912 г.:
Ну, Милый Гершензон, я обиделся, что не получил от Вас писульки, — таким красивым ровным почерком. Я о Вас часто думаю, и когда пишу дурно об евреях: всегда я больно думаю — «это будет больно»[410]
. Что делать, после + Столыпина у меня как-то все оборвалось к ним (посмел ли бы русский убить Ротшильда и вообще «великого из ихних»). Это — простите — нахальство натиска, это «по щеке» всем русским — убило во мне все к ним, всякое сочувствие, жалость. И вот тут как-то болью проходит отношение к Вам (и Столпнеру, с коим я перестал кланяться: он большой еврейский патриот), что делать:Мы хотим — одного.
А жиды хотят — другого.
М. О. Гершензон — В. В. Розанову, 26 декабря 1912 г.:
Как же так, Василий Васильевич: получив 2-е издание Людей лунного света, я написал Вам, значит, письмо пропало. Еще я спрашивал там, кто это умница писал Вам письмо, напечатанное в Приложении. Потом узнал, что это Флоренский.
Это правда, что Вы пишете: Ваши писания о евреях делают мне очень больно. И главное — их тон. Вы меня простите: я не верю в Вашу искренность здесь, в этом пункте. Я думаю, что евреи, вся масса нынешних русских евреев, для Вас просто не существует, и Вы к ней так же равнодушны, как ко всякому небытию, как к прошлогоднему снегу. Вы ее не видели, Вы знали только несколько человек, по которым не могли судить — и так дурно — о целой расе. Вы не видели также ее эксплуатации, конечно, Вы можете на этот счет верить другим, или печатному, но тогда Вы бы стали с равным озлоблением нападать и на полицию, которая взятками высасывает народ, и т. д., — а главное на водочную монополию, которая ведь — этого не будет отрицать самый заядлый юдофоб — есть главный эксплуататор русского народа, страшнейшая из всех его язв. Значит и не эксплуатация Вас восстановляет против евреев. Я думаю, что дело не в осязаемом или зримом чем-либо, что дело в каком-то невесомом элементе еврейского духа, который Вам глубоко претит и заставляет ненавидеть весь этот дух; может быть это четкая рассудочность, членораздельный расчет еврейского ума (так странно сочетающийся с восточным пафосом и риторикой), может быть что-нибудь другое, но это во всяком случае что-то психическое и только психическое. Но тогда — будьте же последовательны: такое чувство дает Вам право говорить только о психическом вреде еврейства, а не о еврейском засилии или эксплуатации; и тут, став на эту, для Вас единственно правильную точку, Вы бы тотчас поняли, что и об этом вреде Вы, по совести, не вправе говорить. Как может отдельный человек своим рассудочным мышлением судить о полезности или вредности целого душевного организма, как дух расы? Тут все значит — целое, а выделять элемент из такого целого и оценивать этот элемент в отдельности — ведь грубее нет ошибки. Да приложить к Вам: Вас можно любить только как целое, а отдельных черт в Вас множество таких, что за каждую отдельную Вас можно и должно ненавидеть (что и делают по неразумию многие); и то же самое с Вашей, с моей женой, со всяким человеком. Муж и жена только тем и держатся в любви, что ценят друг друга как неразложимое целое, а чем человек мне равнодушнее, тем легче мы сбиваемся на расценку (рассудочную) его отдельных черт. Это с отдельным человеком. А дух целого народа еще много сложнее. В огромный котел сложнейшего химического состава — в психику русского народа — вливается струя другого, не менее сложного состава — еврейская; какой разумный человек решится сказать, что получится в результате этой безумно сложной химической реакции? Неприятная вам черта еврейства — это один элемент, в отдельности притом и не существующий; даже об этом одном элементе разве Бог один может судить, вредную или полезную реакцию он произведет в русском народе; а о действии всего влияния — кто может судить? И выходит, по-моему, по крайней мере, что о вещах такого большого, исторического калибра, просто невозможно мыслить; это в мириады раз превышает силы нашего ума. Да и то сказать: так ли это важно? котел-то огромный, а еврейская струя по сравнению очень мала, и льется в котел много других еще струй — и бесчисленные западные влияния в виде сношений личных, торгового обмена, литератур, и два десятка русских инородческих национальностей кроме евреев. Если химическая основа крепка — все претворится в нем на благо, будет чудный, чистый расплавленный металл, и нездешние руки в нездешней форме отольют из него колокол с всемирным ясным благовестом; в это я верю. Будет колокол не хуже, а вероятно и лучше тех, которые звучат доныне нам в песнях Гомера, в еврейской Библии, в сказаниях о Катоне, Сципионе и Гракхах. И Вы — не беритесь судить о правильности Божьего дела: в таких, повторяю, великих явлениях, как стихийное влияние миллионов людей на миллионы других людей, мы не судьи. Так что я думаю 1) что Вы только по заблуждению пишете о засилии евреев: оно для Вас безразлично, Вы его не знаете и пр.; а суть — в Вашем отвращении к каким-то чертам еврейского духа; 2) об этих чертах Вы можете сказать только, что они Вам противны, но никак не вправе утверждать, что они искажают русский народный дух: этого Вы просто не можете знать. И от этого недоразумения и непоследовательности Вашей происходит то, что тон Ваш в Ваших еврейских статьях — нехороший, фальшивый, мелочно-злой. Не говорю уже о бесчеловечности этой травли; масса еврейская живет в такой страшной нужде, в таких нечеловеческих страданиях, что травить на нее правительство еще и еще — большой грех; но это Вас не может трогать, раз Вы чувством не любите евреев и физически не осязаете их присутствия, а только присутствие их психики.
Я написал Вам азбучные истины, но для меня совершенно подлинные; и мне тоже очень больно думать, что прочитав это письмо, Вы даже не подумаете о нем, а просто без всякой мысли об этих вещах завтра возьмете перо и по привычке напишете дурную (потому что не обдуманную и не прочувствованную) статью о вреде евреев. Вам стоило бы минуту остро подумать, и Вы навсегда отказались бы писать об еврейском вреде; но Вы не чаете себе труда подумать. Есть у меня знакомый князь, молча глубоко гордый своим княжеством, он говорит: «я монархист, и не хочу об этом вопросе даже сам с собою думать». Так и Вы, но тот по бессознательному крепкому чувству, а Вы, мне кажется, — только по лени: дескать, не стоит усилия. Вы бы, если бы подумали, поняли бы в этом деле не только мое, но и много больше моего.
Ваш М. Гершензон.
Вам будет приятно узнать, что «Путь» решил, по моему предложению, издать полн<ое> собр<ание> соч<инсний> любимого Вами Аполл. Григорьева; я же и буду редактировать. Ежели Вы знаете какие-нибудь неизданные материалы, укажите мне, пожалуйста.
В. В. Розанов — М. О. Гершензону, конец 1912 г.:
Спасибо, милый Мих. Ос., за письмо (о евреях): и если «за дело будете драть» (т. е. розга) — спасибо же. Вообще я всегда от Вас жду всякой правды, и чем она суровее будет — тем слаще мне, т. е. слаще как килька «с перцем и уксусом».
Любя Вас — не буду говорить. <…>
Да, евреи теперь — холодны мне.
Но вот новое, что я наплел <…>; страшны конечно не «пороки» их; кому опасны пороки? В пороках сам сгниешь. Страшны их колоссальные исторические и социальные добродетели.
Вот что мне жжет душу. И не могу никуда уйти от этого жжения.
Евреи — выживут, а русский народ погибнет — в пьянстве, распутстве, сводничестве, малолетнем грехе.
Вы скажете: «пьяному и развратному туда и дорога». Вы так скажете — о чужом. А «родному» и пьяный сын дорог, и распутная дочь — драгоценна.
Нет, не легкомыслие у меня, не минута: а жжет душу, гнетет Душу.
Знаю, что не по внешности, а внутренно эти статьи бесконечно литературно роняют меня: но человек кричит из писателя.
Со двоими советовался о В<ашем> письме (давал его прочесть: оба знают Вас и оч<ень> уважают): и засмеявшись сказали: «То, что Вы пишете о евр<е-ях> — мелочь сравнительно с тем негодованием, какое они вызывают захватом всего».
<…> Может Вы меня и возненавидите, и это грустно мне, но что делать. Лично я от евреев только прекрасное видел, и напр. отношение ко мне Руманова из «Русск. Слова» (Аркадий Вениаминович)[411]
— удивительно по тонкости, деликатности: и я не забуду, как этот еврей но телефону говорил мне поддерживающие и укрепляющие слова (в пору полемики с Пешехоновым), когда ex-поп Григорий Петров обрушился, подумав, что «меня окончательно съели», — бранно-презрительным письмом, где между прочим Церковь выругал «проституткой»(и я ему перестал после этого писать, несмотря на его последующее заискивание) [412].