«Невероятную» историю перерождения вчерашнего рецидивиста – а иначе чем перерождением это не назовешь – раскручивается с поистине кинематографической быстротой, но при этом потрясает своей убедительностью. И ведь не рвется Егор в «новую жизнь» – слишком глубоко засела в нем привычка к прежней, рисковой, отвязанной – от «праздника до праздника». А «праздник» для него – это бешеный выброс энергии, миг разрядки, ожег души – «будто хватил стакан чистого спирта». Не к «заочнице» вовсе едет он из колонии, а к «своим» корешам, чтобы немедленно приняться за старое, но так получилось, что не повезло – «засыпались» ребята, подставили всю «малину» под удар, и пришлось смываться куда подальше. И еще раз взыграла «наскипидаренная» душа Егора, когда уже после знакомства с Любой и ее семьей, после застолья, устроенного в его честь, рванул он в город – не в деревне же сидеть с полным карманом денег, подброшенных «на всякий случай» Губошлепом. Пора заняться экипировкой, на людей посмотреть и себя показать, да так, чтобы надолго его запомнили. Шукшин не щадит своего героя – да ведь он и сам себя не пощадил, затеяв дурацкий «забег в ширину» или, как еще он выразился, «небольшой бардак, аккуратненький такой бардельеро». Ну зачем собрал он совершенно незнакомых, не интересных даже самим себе людей, устроил богатое застолье с шампанским? От обиды на жизнь, которая несется мимо, оставляя его на обочине, – такого шикарного в новом костюме и шляпе, такого начитанного, такого остроумного и находчивого. Не бог весть какие радости у людей в этом маленьком провинциальном городе – но у каждого – свое, а у него – ничего. Только деньги, которые «жгут ляжку». Но если за деньги действительно можно купить все – почему же не купить себе праздник? Да такой чтобы – дым коромыслом. Чтобы колесом перед ним ходили эти самые неприступные местные девчонки, а он снисходительно взирал на них, развалившись на плюшевом диване в роскошном шелковом халате. Из каких дремучих времен нэпа дошли до восприимчивого Егора многократно передаваемые рассказы бывших уголовных «королей»? И вот он уже примеряет длинный стеганый, местами вытертый халат – у одного старого актера достали, как объяснил угодливый официант Михайлыч, взявшийся за приличное вознаграждение наладить «небольшой бардак». Но времена нэпа давно миновали; в маленьком советском городке живут честные труженики, такие как Люба с ее братом Петром – таких не соблазнишь перспективой пожрать на дармовщинку в обществе какого-то распоясавшегося самодура. Так что Михайлычу удается собрать каких-то диковинных, большей частью пожилых людей и на редкость некрасивых женщин, давно махнувших на себя рукой. И вот этим людям, Егор, только что мечтавший «устроить тут фигурные катания», неожиданно обращается с проникновенными словами: «Братья и сестры, у меня только что… от нежности содрогнулась душа… Я сегодня люблю всех подряд! Пусть бардака не вышло – не надо! Даже лучше… Люди!.. Давайте любить друг друга!..»
Интересно, что никто или почти никто из литературоведов и кинокритиков, исследующих творчество Шукшина, не понял, зачем понадобилась эта нелепая сцена. Тут продвинутые интеллектуалы сомкнулись с чиновниками Госкино. В самом деле – зачем? А затем, что это и есть момент истины, момент прозрения тертого прохиндея, испытывающего не презрение, а жалость к людям. Впрочем, не поняли его и те самые люди. «…на Егора стеснялись открыто смотреть – такую он порол чушь и бестолочь», – комментирует Шукшин. Это с их точки зрения – чушь и бестолочь, а с точки зрения автора, бестолковые слова дорогого стоят. Выплеснувшись так, Егор притопил какой-то тяжкий камень – с тем и спешит назад, к Любе.
Будет и еще момент истины, когда Егор, спрятав глаза за темными очками, каменно высидит в чужой бедной избе и выслушает, как Люба расспрашивает и утешает старушку Куделиху, у которой старшие сыновья погибли на войне, а остальные разошлись по миру и забыли о ней. А потом, на полпути домой, остановит самосвал, бросится на зеленый пригорок и обнимет землю, давясь рыданием: «Мать это, Люба. Моя мать»…
Вот так свершилось перерождение Егора Прокудина. «За человека надо бороться». Помните? А тут вроде бы никто за него и не боролся, разве что Люба однажды сказала: «Уйдешь – мне будет жалко». И чуть не заплакала – только и всего. Просто сошлось все в одной точке: обида на судьбу, усталость, нежность к женщине, поверившей в него, разбуженная память сердца, в которой мелькнули телеграфные столбы, гудевшие над ним в детстве, и корова Манька, наконец, горькое ощущение неизбывной вины перед брошенной матерью, состарившейся без него в одиночестве. И еще: возвращение в деревню, к родному истоку, пробудило в Егоре врожденную крестьянскую тягу к земле, в нем проснулся «природный пахарь» – вот почему так просто и легко свершилось его трудовое крещение, а сам он с наслаждением окунулся в простор весенних степей. И посрамлена была его «философия»: никем больше не могу быть на этой земле – только вором.