– Ле Дорик умер и после – был с тобой? – задумчиво спросила Нативия.
Ошалевший, я пошел к деревне. У Исходной пещеры ждали Ла Уника и Ло Кречет. Мы переговорили, потом я смотрел, как они крепко думают о непонятных мне вещах и о том, почему я их не понимаю.
– Ты хороший охотник, Лоби, – сказал наконец Кречет. – И хоть в нижней части крупноват, ты – достойный образец мужчины. Впереди у тебя опасности, но я многому тебя научил. Помни мои уроки, когда будешь проходить краем ночи или острием рассвета.
Похоже, смерть Ле Дорика убедила Кречета, что Ла Уника в чем-то права. Я не понимал ни ее, ни его, ни того, в чем они сходились. А они не торопились меня просветить.
– Помни мои уроки, – продолжал Кречет, – чтобы дойти, куда идешь, там уцелеть и назад вернуться.
– Ты инакий, – заговорила Ла Уника. – Ты уже понял, что инаким быть опасно. Но очень важно, чтобы инакие – были. Я постаралась привить тебе достаточно широкое видение мира, чтобы ты понимал и предстоящие подвиги, и их значение. Ты многому научился, Лоби. Не забывай и мою науку.
Я повернулся и криво пошел неизвестно куда, до сих пор в тумане от того, что узнал. В общем, тройняшки Блои всю ночь ловили крабов-слепцов там, где ручей вытекает из Исходной пещеры. Потом возвращались затемно, перешучивались на ходу, болтали лучами фонарей… Дорик! Дорик, за сеткой изгороди, в сети теней, очерченный лучами, лицом вниз, на краю могилы! Должно быть, минуту спустя, как я ушел.
Я шагал по ежевике, держал на полдень, и одна мысль прояснялась, как отражение в ручье, когда на секунду сгонишь ладонью пузырьки. Если Ле Дорик, мертвый, шел со мной
Теперь – медленную песнь, плач по Дорику под перестук шагающих ступней. Спустя несколько часов плача жара налоснила меня по́том, как на похоронном радении.
День уже клонился за холмы, когда стали попадаться первые киноварные цветы. Каждый – с мою голову, словно кровяной пузырь в гнезде из шипов. Часто они лежат просто на голом камне. Лагерь разбивать погожу. Это цветики плотоядные.
Вечер пожелтел. Я присел на корточки на обломанном гранитном выступе. Улитка размером с мой согнутый указательный опустила глаза к лужице размером с мою ладонь. Через полчаса, когда желтый умер, придавленный фиолетовым, я уже карабкался вниз по склону каньона. Заметил пролом, еще один ход в Пещеру, решил переночевать там и просунулся внутрь.
Там до сих пор пахло людьми и смертью, и это было хорошо: хищники такие места обходят. Пополз, значит, дальше на четвереньках. Сухая земля перешла под руками в мох, а мох – в бетон. Снаружи сверчки и канючие осы сплетали ночь из звуков, которые мне не повторить на мачете, и она разрасталась, кружевная и черная.
Скоро нащупал какие-то рельсы, двинулся вдоль них… сперва по куче земли, потом по веткам и листьям, потом по длинному уклону. Хотел уж остановиться, привалиться к стене, где посуше, и уснуть, но тут путь разошелся надвое.
Я встал.
Дал резкую трель на мачете, и справа эхо вернулось долгое: там тоннелю конца не будет. Слева – обрубок: какое-то помещение. Свернул налево и задел бедром за дверной косяк.
Передо мной осветилась комната. Датчики жизни, значит, живы еще. Стены с вентиляционными решетками, синий стеклянный стол, медные светильники, конторские шкафы и телеэкран, вделанный в стену. Щурясь в новом свете, я подошел поближе. Если телевизор нормально работает, то смотреть приятно: цвета складываются в узоры, а узоры делают во мне музыку. О телевизорах рассказывали те, кто исследовал Пещеру (ночь, костер, дети тесно окружили огонь и странника, всё – жутко любопытно). Два года назад я сам ходил смотреть на телевизор в один хорошо изученный тоннель. Тогда и выяснилось про музыку.
Между прочим, цветное телевидение гораздо интереснее, чем рискованный генетический способ размножения, что мы переняли у людей. Впрочем, побоку. Мир хорош.
Я сел на стол и крутил рычажки, пока не щелкнуло. Экран зыркнул на меня серым, замигал, пошел цветными полосами. В динамиках зашуршали помехи, я нашел колесико громкости и убавил звук, чтобы расслышать музыку цвета. Но только поднес клинок к губам…
Смех.
Я сперва подумал, кусок мелодии. Но нет, это был голос, и он смеялся. И в искрах на экране – лицо. Не картинка, а как будто из всех точек цветомелодии я видел только те, что складывались в черты. Эти черты я бы извлек тогда из любой точечной круговерти: Фриза.
Но голос был чей-то чужой.