Слегка растянув на пальцах тонкую резину, мы прижимали ее к губам и втягивали в рот. Зажав губы, быстро закручивали резину и, как фокусники, вытаскивали изо рта белые шарики разного размера. Некоторые шарики лопались во рту, небольно ударяя по щекам изнутри. Вытащенные изо рта шарики мы давили на лбу ближайшего, отмечая громкость хлопка.
Пока я вспоминал Пинин магазин, отец, приподняв, уже открывал широкие дощатые ворота, ведущие к дому, расположенному на крутом косогоре. Калитки не было вообще. Возле сарая низкорослый, сильно горбатый, небритый, еще нестарый человек густыми вилами убирал засохшие лепешки коровьего навоза. Отец поздоровался, и мы все пошли в низенький, без фундамента, домик.
В полутемной комнатенке у окна, заставленного геранью, стояла швейная машина. На стене, как и у Штефана, были выкройки. Горбун, покрутившись вокруг меня, стал замерять ширину моих плеч. Сильно запахло коровьим навозом.
Обмерял долго, гораздо дольше, чем это делал Штефан. Особенно долго он почему-то возился, нажимая там, где кончается внизу ширинка. Я терпел, предвкушая путешествие в Плопы в одиночку.
Однако мне пришлось совершить почему-то еще три или четыре путешествия. Минаш - так звали моего модельера, примерял, чертил мелом, вытирал, потом снова чертил. Сметывал он прямо на мне. Я втягивал в себя то грудь, то живот, то плечи, опасаясь, как бы Минаш за компанию не сметал и мою шкуру.
Я уже мог попасть к Минашу с закрытыми глазами, каждый раз выбирая все более длинный и сложный маршрут. Но больше всего я любил, выйдя от Минаша, идти дальше, вглубь села. Пройдя около двухсот метров, у трех высоченных акаций я сворачивал влево по узкой, переваливающейся дорожке, больше похожей на широкую тропу. По ней я выходил на крутой берег Куболты. Противоположный берег расстилался широкой долиной, где летом всегда паслось множество гусей и уток.
Я спускался с обрыва и по бездорожью шел вверх по течению, перепрыгивая через многочисленные прозрачные ручьи, берущие начало у самого подножья обрыва. Я склонялся почти над каждым извором и подолгу вглядывался в зеленоватое подводное царство. Стоял апрель. Никакой водной живности еще не было, но я не мог оторвать взгляд от мерно колыхающихся нитевидных темно-зеленых водорослей. По направлению колебаний я быстро находил нору (источник) из которого вырывалась неправдоподобно прозрачная вода.
Некоторые изворы подпитывались тремя-четырьмя норами одновременно. Я научился распознавать норы по движению в воде белых песчинок и мелких, казалось, очень легких камешков. Вначале их движение в воде казалось хаотичным, но потом я научился определять закономерность движения мелких частиц известняка.
Вырываясь из подземного плена, песчинки стремительно влетали. И лишь выше они начинали мелко колебаться, поддерживаемые непрерывно извергающейся струей. В самом верху песчинки расходились и, колеблясь, медленно опускались по краю норы, образуя вокруг нее белый венчик.
Бывало, я нарушал подводную гармонию движущейся воды. Опустив в воду ивовый прутик, я пытался определить направление и глубину норы. Мимо прутика из норы вырывалась, как живая, извилистая струйка непрерывно меняющейся, похожей на белый дымок, мути. По мере движения по руслу ручья муть частично оседала, растворялась. И через несколько мгновений уже ничто не напоминало о потревоженной мной беззвучной симфонии подводных течений.
Напившись из последнего, самого крупного извора, у которого кто-то, словно заботясь о моих коленях, настелил большой плоский и гладкий камень, я шел к старому деревянному, почерневшему от времени, мосту напрямик, мимо огородов. У моста я снова встречался с Куболтой, протекавшей огромной ломаной дугой по широкому, уже начинающему зеленеть лугу...
На последней примерке Минаш сказал, что бы за костюмом пришел сам отец и принес за работу деньги. Через несколько дней отец, войдя в дом, бросил на кровать сверток, обернутый газетой и перевязанный крест-накрест толстым бумажным шпагатом.
- На! Носи! На пасху будешь, как человек. И нечего тому хваленому Штефану так целовать одно место. Обойдемся! - в сердцах выпалил отец и ушел на ток, взять на время кукурузосажалку.
Мама развернула сверток и протянула мне сначала брюки, а затем пиджак. Я оделся. Мама, повернув меня несколько раз, отвернулась и плечи ее мелко затряслись в беззвучном смехе. Повернулась ко мне уже с серьезным лицом, вытирая с глаз слезинки:
- Иди к Штефану! Пусть посмотрит, как люди шьют костюмы, - и, казалось, безо всякой связи добавила. - До пасхи еще целых четыре дня.
Мама снова отвернулась, и плечи ее также мелко затряслись.
Я пошел до горы. Шел неохотно, чувствуя неладное. Когда я вошел, в комнате установилось гробовое молчание. Фанасик широко открыл рот. Затем комната взорвалась гомерическим смехом. Смеялись, по моему, очень долго, постанывая. Штефан зачем-то расстегнул брючный ремень и завалился на стол.
А я стоял, не зная, как себя вести. Наконец, Штефан, вытирая слезы, спросил:
- А вуйко видел тебя одетым?
- Нет. Только мама. Она и послала меня к тебе.