– Но ты все-таки сделал по-своему, правда?
– Сценарий я пока не выбросил.
– Можно мне его прочесть?
– Если хочешь.
– Разумеется, хочу. Могу я потом честно сказать, что думаю?
– Естественно.
– Даже если мистер Мерфи прав, – заключила Энн, – и окажется, что сценарий недостаточно хороший, или не слишком кассовый, или что еще им там требуется, ты всегда можешь взяться за что-то другое. То есть на кино свет ведь клином не сошелся! Если хочешь знать, по-моему, ты был бы куда счастливее, если бы навсегда с ним распрощался. Подумай, с какими ужасными людьми тебе приходится общаться! Это такая жестокая, капризная штука: сегодня ты кто-то вроде национального героя, а завтра никто о тебе не вспомнит. А люди, перед которыми ты пресмыкаешься, эта Великая Американская Публика… Боже мой, папочка, да зайди ты в кинотеатр, в любой кинотеатр в субботу, и посмотри, над чем они смеются и плачут… Помню, как много ты работал, как изводил себя до полусмерти, к тому времени, когда фильм был наконец снят. И для кого? Для ста миллионов кретинов!
В негодующей тираде дочери он распознал отзвук собственных мыслей, но это отнюдь его не обрадовало. Особенно неприятно это слово – «пресмыкаться». Одно дело – слышать такое от человека его лет, трудившегося, не раз выигрывавшего и терпевшего поражения на арене беспощадных битв. Иногда, в минуты уныния, невольно усомнишься в плодотворности своих усилий. И совсем другое – выслушивать столь беспощадное суждение из уст неопытного, избалованного ребенка.
– Энн, – попросил он, – не будь так строга к своим соотечественникам-американцам.
– Пусть мои соотечественники-американцы идут… – пробормотала она.
Еще один пункт в повестке дня. Узнать, что случилось с дочерью на ее родине за последние полгода. При следующей встрече.
Крейг поспешил сменить тему.
– С каких это пор тебя волнует моя карьера? – спросил он с легкой иронией. – В таком случае, может, посоветуешь, что мне делать?
– Да что угодно! Преподавать, устроиться редактором в издательство. Разве не этим ты занимался почти всю жизнь? Редактировал чужие сценарии. Мог бы сам стать издателем. Переехать в уютный маленький город и открыть собственный театр. Писать мемуары, в конце концов!
– Энн! – укоризненно воскликнул он. – Я, разумеется, стар, но не настолько же!
– Есть тысячи разных вещей, – упрямо настаивала она. – Умнее тебя человека я не знаю. Было бы настоящим преступлением, если бы ты позволил сбросить себя со счетов только потому, что бизнесмены от кино или театра так глупы. Ты ведь не женат на кино. И Моисей никогда не сходил с горы Синай, чтобы провозгласить: «Именем Господа повелеваю: развлекай!»
Крейг рассмеялся:
– Энн, дорогая, ты безбожно смешиваешь две великие религии.
– Я знаю, о чем говорю.
– Может, и так, – признал он. – Может, в твоих словах есть доля правды. А может, и нет. Я отчасти для того и приехал в Канны, чтобы решить, что делать, посмотреть, стоит ли игра свеч.
– И что же ты увидел? – вызывающе бросила она. – Что узнал?
Что он увидел и узнал? Увидел фильмы всех сортов, хорошие и плохие, в основном плохие. Был ввергнут в вихрь карнавального безумия, называемого кинематографом. В залах, на террасах, на пляжах и вечеринках – повсюду обнажалась голая суть этого искусства или индустрии, какого бы названия оно ни заслуживало. Здесь были все: художники и псевдохудожники, бизнесмены и мошенники, покупатели и продавцы, сплетники, шлюхи, порнографы, критики, прилипалы, герои года, неудачники года. И квинтэссенция всего, ради чего затевалась эта суматоха, – фильмы Бергмана и Бюнюэля, чистые и потрясающие.
– Итак, – повторила Энн, – что же ты узнал?
– Боюсь, понял, что я навек опутан паутиной, называемой кино. Как наркоман. Когда я был маленьким, отец часто брал меня в бродвейские театры. Я сидел не шевелясь, ожидая, пока погаснут люстры и зажгутся огни рампы. И все время боялся: а вдруг этого не произойдет и рампа так и не зажжется. Но все шло своим чередом, и всегда наступал великий момент. Я стискивал кулаки от счастья и тревожился за людей, которых увижу на сцене, как только поднимется занавес. Только однажды в жизни я нагрубил отцу. Именно в такую минуту. Не помню, что он мне сказал, бесцеремонно вернув на землю, но я прошипел: «Папа, помолчи, пожалуйста!»
Наверное, он понял, потому что слова больше не сказал, а тут и огни начали медленно гаснуть. А теперь… теперь я ничего подобного в театрах не испытываю. Зато чувство это возвращается каждый раз, когда я покупаю билет в кино. Знаешь, для сорокавосьмилетнего человека совсем неплохо сохранить те же эмоции, что и в далекой молодости. Может, потому я и придумываю для кино всяческие извинения. Пытаюсь разумно объяснить все его омерзительные недостатки, низкопробность, отвращение, с которым я подчас выхожу из зала, убеждая себя, что одна хорошая картина оправдывает сотню плохих. Что игра стоит свеч.